Я не коснулся тебя, но взял тебя в плен *.
Этого не ждал никто. Все встали, склонясь под ее голосом. А в ней былак концу такая уверенность, словно она давно, годами, предвосхищала этот миг. Я раньше часто спрашивал себя, отчего Абелона не обратила на Богакалорий своих огромных чувств? Знаю, она старалась лишить свою любовьпереходности; но могло ли ее правдивое сердце не чуять, что Бог -- лишьнаправление любви, не ее предмет? Разве она не знала, что здесь можно небояться взаимности? Не угадывала сдержанности в высоком возлюбленном,который нарочно оттягивает страсть, чтобы дать нам, медленным, выложить всесвое сердце? Или она избегала Христа? Боялась, что он, полюбив ее, задержитна полдороге? Не оттого ли с такой неохотой думала она о Юлии Ревентлов? Я почти в это верю, когда думаю, как любящие -- простые, подобноМетхильде **, неистовые, подобно Терезе * "Песня Абелоны", перевод Г. Ратгауза. ** Метхильда фон Магдебург (1210--1282 (83?) изложила свои мистическиеоткровения в книге "Струящийся свет божества". Авильской *, израненные, подобно блаженной Розе Лимской **, отдавалисьпосредству Христа, смирившиеся, но любимые. Ах! Он, помощник слабых, этимсильным оказывался не впрок: там, где они не ждали уже ничего, кромебесконечного пути, в волнующем преддверии рая, встречается им сотворенный,балует уютным прибежищем и смущает мужским естеством. Мощная линза егосердца вновь собирает уже параллельные лучи их сердец, и те, кого ангелынадеялись доставить в целости к Богу, воспламеняются в засухе своей страсти. (Быть любимым -- значит сгорать. Любить -- светить негасимой лампадой.Любимость -- проходит. Любовь -- длится.) *** Но в той же мере возможно, что Абелона последние годы загодя готовиласвое сердце для незаметного и всечасного сообщения с Богом. Могу себепредставить, что где-то лежат ее письма, внимательным самонаблюдениемнапоминающие об Амалии Голицыной ****. Но если эти письма отсылались тому,кто годами был ей близок, как же должен он был страдать от ее перемены! Да исама она, думаю, ничего она так не боялась, как таинственного перехода кинобытию, которому мы не верим, не замечая явственных предвестий идоказательств того, чего не принимает душа. * Тереза Авильская (1515--1582) -- католическая святая, авторфилософско-религиозных сочинений. Известна ее книга "Покои замка души". ** Роза Лимская (Исабель Флорес, 1586--1617) -- перуанская мистическаяпроповедница. Причислена к лику святых. *** Написано на полях рукописи (примечание Рильке.). **** Княгиня Амалия Голицына (1748--1806) -- одна из образованнейшихженщин своего времени. Поддерживала дружеские отношения с Гете. Меня трудно уверить, будто история Блудного сына -- не повесть оком-то, кто не хотел быть любимым. Когда он был ребенком, все в доме любилиего. Так он рос, и не знал иного, и привык к их нежности, когда былребенком. Но подростком он решил все переменить. Он не мог бы этого объяснить насловах, но день целый где-то бродя, он не брал с собою даже собак, оттогочто и они его любили; оттого что в их глазах стояло вниманье и участье,надежда и жалость; оттого что даже при них шагу не ступишь, не радуя и непечаля. А он одного хотел -- безразличия сердца, и ранней ранью в полях оноиной раз на него находило, да так, что он кидался бегом, чтоб не дать себени спуску, ни времени сделаться чем-то иным, но остаться всего-навсеголегким мгновеньем, помогающим утру очнуться. Тайна еще непрожитой жизни распластывалась перед ним. Он невольносворачивал с тропки и бежал напрямки, распростерши руки, будто захватываяпобольше раздолья. А потом бросался наземь возле какой-нибудь изгороди, иникто его не замечал. Он выстругивал флейту, пускал камешком в белку,наклонялся над жуком, переворачивая его; все это ничуть не отдавало судьбой,и небо смотрело на него равнодушно, не выделяя среди природы. Потом наступалвечер, и приходили фантазии; он был флибустьером и высаживался на Тортугу,хоть никто его не неволил; он осаждал Кампече, завоевывал Веракрус; он бывалцелой армией, полководцем на коне, кораблем в океане -- чем угодно. А еслихотелось пасть на колени, он тотчас оборачивался Деодатом Гозонским *,побивал дракона и, весь дрожа, постигал, что то подвиг гордости, несмиренья. Чем только он не бывал, и фантазия не истощалась, и всегдаоставалось время на то, чтоб побыть попросту птичкой, неизвестно какойптичкой. И потом только он возвращался домой. * Деодат де Гозон -- средневековый рыцарь, наказанный за то, что убилдракона вопреки запрету. Бог ты мой! Сколько всего надо было забыть и отбросить! Забытьсовершенно, иначе прознают. Как ни мешкай, как ни оглядывайся, всегданаконец поднимался навстречу родной щипец. Первое окошечко сверху на негоуставлялось пристально: там кто-то стоял. Собаки, день целый сдерживавшиенетерпение, кидались к нему из кустов и тянули обратно, в ими созданныйобраз. Дом довершал остальное. Едва он вступал в его запах, все тотчасрешалось. Мелочи могли меняться; в целом он сразу делался тем, за кого егоздесь принимали; тем, для кого из коротенького его прошлого и собственныхсвоих устремлений они давно создали жизнь; существо по общей мерке, котороедень и ночь одолевают любовью, надеждами и опасениями, укоризнами и хвалой. С немыслимыми предосторожностями всходит он на крыльцо -- напрасно. Егоуже ждут, и едва откроется дверь, все глаза повернутся к нему. Он остаетсяво тьме; хочет избегнуть расспросов. Не тут-то было. Его берут за руки итянут к столу, и все, сколько их тут ни есть, любопытно теснятся за лампой.Им хорошо -- они остаются в тени, он один уличен ярким светом в том, чтоимеет лицо. Что же делать -- остаться, лгать приблизительной жизнью, которую емунавязали, всем лицом стать похожим на них? Рваться между хрупкой правдойсвоих желаний и грубым обманом, который ее же и отравляет? Стараться неранить родных, у которых слабое сердце? Нет. Уйти. Например, в день рожденья, когда они хлопочут у столика ирасставляют там глупые подарки, чтобы все снова уравнять и загладить. Уйти-- навсегда. И только много позже ему откроется, как истово хотел он тогданикого не любить, чтобы никого не ставить в страшное положенье любимого.Годы спустя он поймет, но, как прочие наши намерения, и это окажетсянеосуществимым. Ведь он любил и опять любил в своей одинокости; всякий разрасточая всю душу и смертельно боясь за свободу другого. Долгое времяпрошло, пока он научился пронизывать лучами своих чувств любимый предмет, неподпаляя его. И устал от восторга, за все более прозрачными чертамивозлюбленной узнавая дали, которые она открывала его ненасытной жажде. Как он плакал ночами, как хотел, чтобы те же лучи пронизали его самого!Ведь отдающаяся любимая -- вовсе еще не любящая. Безутешные, горькие ночи,когда расточаемые дары ему возвращались скупо, отягченные бесполезностью!Как он понимал трубадуров, которые больше всего боялись, что мольбы их будутуслышаны! Все унаследованное и приумноженное богатство он стал отдавать,чтобы этого избегнуть. Он оскорблял грубой платой тех, кто, он боялся, могответить ему на любовь. Он утратил надежду встретить любящую, котораяпроникнет в него. Даже в то время, когда его осаждала нужда, когда его облюбовали беды,когда тело сотнями язв смотрело на черноту испытаний, когда он содрогалсяпри виде помоев, куда толкали его оттого, что там ему место, даже тогдабольше всего ужасало его, что ему могут ответить. Что эта тьма в сравненье спечалью объятий, в которых гибнет все? Когда просыпаешься, помня, чтобудущего -- нет? Когда у тебя отнято право на опасность? Когда приходитсяклясться тысячу раз, что ты не умрешь? Быть может, упрямство злой памяти, нежелавшей сдаваться, и удерживало в нем жизнь среди всей этой нечистоты.Наконец он был вновь обретен. И только тогда, в пастушеские годы, прошлоеего унялось. Кто опишет, что выпало ему на долю? У какого поэта достанет дарасогласить те длинные дни с быстротечностью жизни? Какому искусству под силуначертать тонкий контур в плаще на высокой необъятности тех ночей? В то время он начал чувствовать себя ничьим и всеобщим, как больной, нерешающийся выздоравливать. Он ничего не любил, он любил -- быть. Тупаяпривязанность овец не тяготила его; как свет, просеянный сквозь облака, онатихо его обволакивала и бледно сияла в лугах. Следуя за ними безвиннойтропой их голода, он молча шел по пажитям мира. Его видели в Акрополе; и,быть может, он долго был пастухом в Бо * и видел, как окаменелое времяпридавило высокий род, тройками и семерками тщетно противоборствовавшийшестнадцати лучам своей звезды **. Но не лучше ли вообразить его в Оранже,подле рустической триумфальной арки? Или в кишащей душами тени Елисейскихполей ***, где, стоя среди гробов, разверстых как * Бо -- древний разрушенный город недалеко от Арля. ** На гербе древнего рода Де Бо изображена Вифлеемская звезда ошестнадцати лучах. Считая число шестнадцать несчастливым, они заменяли числолучей на три и семь (Рильке так поясняет это место в одном из писем.) *** Кладбище подле Арля с открытыми саркофагами. в Судный день, он следит глазами за стрекозой? Все равно! Я вижу непросто его, я вижу его судьбу, его вступление в долгую любовь к Богу --тихий, бесцельный труд. Опять его, решившего впредь вечно сдерживаться,одолело сердце, упрямо не желавшее быть другим. И на этот раз он надеялся наотклик. Душа, за долгие дни одиночества научившаяся угадывать и неошибаться, твердила ему, что тот, кого теперь он избрал, умеет любитьпроникающей, высветляющей любовью. Но покуда он мечтал, чтобы его полюбилитак совершенно, чувству его, знакомому с далями, открывалась бесконечнаядальность Бога. Были ночи, когда ему хотелось броситься к Нему сквозьпространства; часы озарений, когда казалось -- стоит ринуться в землю, и онувлечет ее бурлящим потоком сердца. Он словно слышал прекрасный язык исудорожно принимался слагать на нем стихи. И обнаруживал с горечью, как языкэтот труден. Не хотелось верить, что долгая жизнь должна уйти на то, чтобскладывать глупые фразы бессмысленных упражнений. Он кидался в ученье, какбегун кидается взапуски; но непроницаемость изучаемого заставляла замедлитьшаг. Не было ничего унизительней этого ученичества. Он нашел философскийкамень, а его заставляли чудесно изготовляемое золото счастья непрестанновновь превращать в тяжкий свинец терпенья. Он, одолевший пространство, какчервяк, ползал по узким ходам без направленья и выхода. С таким трудом ипечалью он учился любить, а ему доказывали, как мелки и ничтожны были вселюбови, которые он сочинял до сих пор, как любовь ни на что не годна, покудаее не сделаешь деятельной. В эти годы в нем совершалась важная перемена. Онпочти забыл о Боге за тяжким трудом приближенья к нему, и, кажется, ему отНего было уже нужно одно: "sa patience de supporter une вme" *.Непредвиденности судьбы, к которым так тянет людей, давным-давно емусделались чужды, теперь же даже радость и боль для него утратили пряныйпривкус и стали попросту пищей. Из его корней пробился упрямый, вечнозеленыйросток плодоносной радости. Он занялся заточенной в нем жизнью, стараясьничего не упустить, ведь во всем пребывала и прибывала любовь. Он набралсядуху наверстать то, чего не осуществил, что проскочил, переждал когда-то.Больше всего он думал о детстве, которое, чем спокойнее он рассуждал,представлялось ему незаконченней; воспоминания были смутны, какпредвосхищенья, и, не закрепляясь в прошлом, соскальзывали в будущее. И длятого, чтобы снова и по-настоящему все принять, он, отчужденный, вернулсядомой. Мы не знаем, остался ли он; знаем только, что он вернулся. * терпенье, с каким Он поддерживает душу (франц.). На этом месте рассказчики пытаются нам напомнить про дом, каким он былтогда; прошло ведь немного времени, легко сосчитать, все в доме могутсказать -- сколько. Собаки состарились, но еще живы, упоминается, что однасобака завыла. Отброшены все дневные заботы. Из окон высовываются лица,постаревшие, повзрослевшие лица, трогательно похожие. И на одном лице,совсем старом лице, вдруг бледно пробивается узнавание. Узнавание? Только лионо? Прощенье. Какое прощенье? Любовь. Господи боже -- любовь. Он, узнанный, он, поглощенный своими раздумьями, про нее и забыл. Легкопонять, почему из всего, что происходило потом, нам передают лишь одно:жест, жест, какого еще не видывали, заклинающий жест, с каким он кидается ких ногам, моля, чтобы его не любили. Испуганные, растерянные, они поднимаютего. По-своему объясняют его порыв. Прощают. Какое, верно, было для негооблегчение, что его не поняли, несмотря на отчаянную однозначность этогожеста. Быть может, он даже остался. Ведь ото дня ко дню ему становилосьясней, что любовь, которая была для них так важна, на которую они втайнеподбивали друг друга, обращалась вовсе не на него. Его, верно, забавляли ихпотуги, и было очевидно, как мало они о нем думают. Что знали они о нем? Его стало бесконечно трудно любить, он чувствовал,что это под силу лишь Одному. Но Он пока не хотел. Конец записок.Победивший дракона
Пьер Дюмон