- Lektsia - бесплатные рефераты, доклады, курсовые работы, контрольные и дипломы для студентов - https://lektsia.info -

Второй принцип: линейный характер означающего



Означающее, будучи свойства слухового (аудитивного), развертывается только во времени и характеризуется заимствованными у времени признаками: а) оно представляет протяженность,

и б) эта протяженность лежит в одном измерении — это линия.

Об этом совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не упоминают вовсе, по-видимому именно потому, что считают его чересчур простым; между тем это принцип основной, и последствия его неисчислимы. От него зависит весь механизм языка. В противность зрительным (визуальным) означающим (морские сигналы и т. п.), которые могут одновременно состоять из комбинаций в нескольких измерениях, акустические означающие располагают лишь линией времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме, заменяя последовательность во времени пространственной линией графических знаков.

В некоторых случаях это не обнаруживается с очевидностью. Если, например, я делаю ударение на слоге, может показаться, что я нагромождаю в одной точке различные значимые элементы. Но это иллюзия: слог и его ударность составляют лишь один акт говорения: внутри этого акта нет двойственности, но есть только различные противопоставления со смежными элементами.

НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА

Неизменчивость знака

Если по отношению к изображаемой им идее означающее представляется свободно выбранным, то, наоборот, по отношению к языковому коллективу, который им пользуется, оно не свободно, оно навязано. У общественной массы мнения не спрашивают, и выбранное языком означающее не может быть заменено другим. Этот факт, кажущийся противоречивым, мог бы шуточно быть назван «вынужденным карточным ходом». Языку как бы говорят: «Выбирай!», но прибавляют: «Ты выберешь вот этот знак, а не другой». Не только индивид не мог бы, если бы захотел, ни в чем изменить сделанный уже выбор, но и сама масса не в состоянии обнаружить свою власть ни над одним словом; она связана с языком таким, как он есть.

Таким образом, язык не может быть уподоблен договору в его чистом и простом виде; с этой именно стороны языковой знак представляет особенный интерес для изучения, ибо если хотят показать, что действующий в коллективе закон есть нечто, чему подчиняются, а не свободно принимают, то нет этому более блестящего подтверждения, чем язык.

Посмотрим, каким же образом языковой знак ускользает от нашей воли, и затем покажем важные последствия, которые из этого вытекают.

Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт, в силу которого в определенный момент имена были присвоены

вещам, в силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими образами, — такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был. Мысль, что так могло произойти, подписывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака.

Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и должен быть принят таким, как он есть. Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как это думают. Такой вопрос не к чему даже ставить; единственный реальный объект лингвистики — это нормальная и регулярная жизнь уже установившегося наречия. Данное состояние языка всегда есть продукт исторических факторов, которые и, объясняют, почему знак неизменчив, т. е. почему он не поддается никакой произвольной перемене.

Но утверждение, что язык есть наследие прошлого, решительно ничего не объясняет, если этим только и ограничиться. Разве нельзя изменить в любую минуту существующие и унаследованные законы?

Высказав такое сомнение, мы вынуждены, подчеркнув социальную природу языка, поставить вопрос так, как мы бы его ставили в отношении прочих социальных общественных установлении. Эти последние как передаются? Вот где более общий вопрос, покрывающий и вопрос неизменчивости. Прежде всего надо выяснить, какой степенью свободы пользуются прочие установления; мы увидим, что в отношении каждого из них различно складывается баланс между навязанной традицией и свободной деятельностью общества. Надо, далее, установить, почему в данной категории факторы одного рода более действенны (или менее), чем факторы второго рода. И, наконец, возвратившись к языку, мы спросим себя, почему исторический фактор господствует в нем полностью и исключает возможность какой-либо общей и внезапной языковой перемены.

В ответ на этот вопрос можно было бы выдвинуть множество аргументов и указать, например, на то, что модификации языка не связаны со сменой поколений, которые вовсе не ложатся пластами одно на другое и не представляют подобия ящиков комода, но перемешаны и проникают одно в другое, причем каждое из них включает индивидов различных возрастов. Можно было бы указать и на сумму усилий, требующуюся при обучении родному языку, из чего нетрудно заключить о невозможности общей перемены. Можно было бы добавить, что рефлексия не участвует в использовании того или другого наречия, что сами говорящие в значительной мере не осознают законов языка, а если и осознают, то не в силах их видоизменять. Но даже относись они сознательно к лингвистическим актам, разве не общеизвестно, что эти факты почти вовсе не подергаются критике в том смысле, что каждый народ в общем доволен выпавшим ему на долю языком.

Все эти соображения не лишены основательности, но суть не в них; мы предпочитаем нижеследующие, более существенные, более прямые соображения, такие, от которых зависят все прочие.

1. Произвольность знака, по поводу которой мы выше допускали теоретическую возможность перемены. Углубляясь в вопрос, мы усматриваем, что в действительности самая произвольность знака защищает язык от всякой попытки, направленной к его изменению. Говорящая масса, будь она даже сознательнее, не могла бы обсуждать вопросы языка. Ведь для того чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она отвечала какой-то разумной норме. Можно, например, спорить, какая форма брака рациональнее — моногамия или полигамия, — и приводить доводы в пользу той или другой. Можно также обсуждать, систему символов, потому что символ находится в отношениях рациональной связи с означаемой вещью, но в отношении языка, системы символов произвольных, не на что опереться. Вот почему исчезает всякая почва для обсуждения; нет ведь никаких мотивов предпочитать одно из следующего ряда слов: soeur — Schwester — сестра или boeuf — Ochs — бык и т. п.

2. Множественность знаков, необходимых для образования любого языка. Значение этого обстоятельства немаловажно. Система письма, состоящая из 20 — 40 букв, может быть, куда ни шло, заменена другой. Но нельзя этого сделать с языком, который включает не ограниченное количество элементов, а бесчисленное количество знаков.

3. Слишком сложный характер системы. Язык образует систему. Хотя, как мы увидим ниже, с этой именно стороны он не целиком произволен и в нем господствует относительная разумность, но вместе с тем именно здесь и обнаруживается неспособность массы его преобразовать. Ибо эта система представляет собой сложный механизм; владеть ею можно лишь путем размышления; даже те, кто изо дня в день ею пользуется, в самой системе ничего не смыслят. Можно было бы представить себе возможность преобразования языка лишь путем вмешательства специалистов, грамматиков, логиков и т. д. Но опыт показывает, что до сего времени такого рода поползновения успеха не имели.

4. Сопротивление коллективной косности всякому лингвистическому новшеству. Все вышеуказанные соображения уступают в своем значении нижеследующему: в каждый данный момент язык есть дело всех и каждого; будучи распространен в массе и служа ей, язык есть нечто такое, чем индивиды пользуются постоянно и ежечасно. В этом отношении его никак нельзя сравнивать с другими общественными установлениями. Предписания закона, обряды религии, морские сигналы и проч. привлекают единовременно лишь ограниченное количество лиц и на ограниченный срок; напротив, в языке каждый принимает участие ежеминутно, почему язык и испытывает постоянное влияние всех. Этого одного основного факта достаточно,

чтобы показать невозможность в нем революции. Изо всех общественных установлении язык представляет наименьшее поле для инициативы. Его не оторвать от жизни общественной массы, которая, будучи по природе инертной, выступает прежде всего как консервативный фактор.

Все-таки еще недостаточно сказать, что язык есть продукт социальных сил, чтобы стала очевидной его несвобода; помня, что язык всегда унаследован от предшествующей эпохи, мы должны добавить, что эти социальные силы действуют в функции времени. Если язык устойчив, то это не только потому, что он привязан к косной массе коллектива, но и вследствие того, что он расположен во времени. Эти два факта неразъединимы. Солидарность с прошлым ежеминутно давит на свободу выбора. Мы говорим человек, и собака, потому что до нас говорили человек, и собака. Это не препятствует тому, что во всем феномене в целом всегда налицо связь между двумя антиномическими факторами: произвольной договоренностью, в силу которой выбор свободен, и временем, благодаря которому выбор оказывается фиксированным. Именно потому, что знак произволен, он не знает другого закона, кроме закона традиции, и только потому он может быть произвольным, что опирается на традицию.

Изменчивость знака

Время, обеспечивающее непрерывность языка, оказывает на него и другое действие, кажущееся противоречивым по отношению к первому, а именно: оно с большей или меньшей быстротой подвергает изменению языковые знаки, так что возможно говорить в некотором смысле и о неизменчивости и об изменчивости языкового знака1.

В конце концов оба эти факта взаимно обусловлены: знак подвержен изменению, потому что он не прерывается. При всяком изменении преобладающим моментом является устойчивость прежнего материала; неверность прошлому лишь относительная. Вот почему принцип изменяемости опирается на принцип непрерывности.

Изменяемость во времени принимает различные формы, каждая из которых могла бы послужить материалом для большой главы в теории лингвистики. Не вдаваясь в подробности, вот что необходимо выяснить.

Прежде всего разберемся в том смысле, который приписан здесь слову «изменяемость». Оно могло бы породить мысль, что здесь

1 Было бы несправедливо упрекать Ф. де Соссюра в нелогичности или парадоксальности за то, что он приписывает языку два противоречивых качества. Противопоставлением двух крайних терминов он только хотел резко подчеркнуть ту истину, что язык преобразуется, а говорящие на нем преобразовать его не могут. Можно иначе сказать, что он неприкосновенен (intangible), но не неизменяем (inalterable). (Примечание к изданию 1933 г.)

специально идет дело о фонетических изменениях, претерпеваемых означающим, или же о смысловых изменениях, затрагивающих означаемое понятие. Такой взгляд был бы недостаточен. Каковы бы ни были факторы изменяемости, действуют ли они изолированно или комбинированно, они всегда приводят к сдвигу отношения между означающим и означаемым.

Вот несколько примеров. Лат. necāre, означающее «убивать», превратилось во фр. noyer со значением «топить (в воде)». Изменились и акустический образ и понятие, но бесполезно различать эти обе стороны феномена; достаточно констатировать в совокупности, что связь между идеей и знаком ослабела и что произошел сдвиг в их взаимоотношении. Если сравнивать классически латинское necāre не с французским noyer, но с вульгарнолатинским necāre IV и V вв., означающим «топить», то получается случай несколько иной, но и здесь, хотя и нет заметного изменения в означающем, имеется сдвиг в отношении между идеей и знаком.

Старонемецкое dritteil — «треть» — в современном немецком языке превратилось в Drittel. В данном случае, хотя понятие осталось тем же, отношение изменилось двояким образом: означающее видоизменилось не только в своем материальном аспекте, но и в своей грамматической форме; оно более не включает идеи Teil (часть); оно стало простым словом. Так или иначе, здесь опять же сдвиг в отношениях идеи и знака.

В англосаксонском языке дописьменная форма fōt — «нога» — сохранилась в виде fōt (совр. англ. foot), а множественное число * fōti — «ноги» — превратилось в fēt (совр. англ. feet). Какие бы изменения здесь ни подразумевались, ясно одно: произошел сдвиг в отношении, возникли новые соответствия между звуковым материалом и идеей.

Язык по природе своей бессилен обороняться против факторов, постоянно передвигающих взаимоотношения означаемого и означающего. В этом одно из следствий произвольности знака.

Прочие человеческие установления — обычаи, законы и т. п. — все основаны в различной степени на естественных отношениях вещей; в них есть необходимое соответствие между использованными средствами и поставленными целями. Даже мода, устанавливающая наш костюм, не вполне произвольна: нельзя отклониться далее определенной меры от условий, диктуемых человеческим телом. Язык же, напротив, ничем не ограничен в выборе своих средств, ибо нельзя себе представить, что могло бы воспрепятствовать ассоциации какой угодно идеи с любым рядом звуков.

Желая ясно показать, что язык есть социальный институт в чистом виде, Уитней справедливо подчеркивал произвольный характер знаков; тем самым он поставил лингвистику на ее настоящий путь. Но он не дошел до конца и не разглядел, что своим произвольным характером язык резко отделяется от всех прочих социальных установлении. Это обнаруживается в том, как он развивается; нет ничего более сложного: он находится одновременно и в

социальной массе и во времени; никто ничего не может в нем изменить, а между тем произвольность его знаков теоретически обосновывает свободу устанавливать любое отношение между звуковым материалом и идеями. Из этого следует, что оба элемента, объединенные в знаке, живут совершенно в небывалой степени обособленно и что язык изменяется, или, вернее, эволюционирует, под воздействием всех сил, могущих повлиять либо на звуки, либо на смысл. Эта эволюция происходит всегда и неуклонно; нет примера языка, который был бы свободен от нее. По истечении некоторого промежутка времени в каждом языке можно всегда констатировать ощутительные сдвиги.

Это настолько верно, что принцип этот можно проверить и на материале искусственных языков. Любой искусственный язык, покуда он еще не вступил в общее пользование, находится в руках своего автора, но как только он начинает выполнять свое назначение и становится общей собственностью, контроль над ним улетучивается. К числу попыток этого рода принадлежи? эсперанто; если этот язык получит распространение, ускользнет ли он от действия закона эволюции? По истечении первого периода своего существования этот язык вступит, по всей вероятности, в условия семиологического развития: он станет передаваться в силу законов, ничего общего не имеющих с законами обдуманного создания, и вернуться вспять уже будет нельзя. Человек, который пожелал бы составить неизменчивый язык для пользования будущих поколений, походил бы на курицу, высидевшую утиное яйцо: созданный им язык волей-неволей был бы захвачен течением, увлекающим все языки.

Непрерывность знака во времени, связанная с его изменяемостью во времени, есть принцип общей семиологии; этому можно было бы найти подтверждения в системах письма, в языке глухонемых и т. д.

Но на чем основывается необходимость изменения? Нас, быть может, упрекнут, что мы меньше разъяснили этот пункт, чем принцип неизменчивости; это потому, что мы не выделили различных факторов изменяемости; надо было бы их рассмотреть в их разнообразии, чтобы установить, до какой степени они неизбежны.

Причины непрерывности a priori доступны наблюдению; иначе обстоит с причинами изменяемости в разрезе времени. Лучше пока отказаться от их точного выяснения и ограничиться общим рассуждением о сдвиге отношений; во времени изменяется все; нет оснований, чтобы язык избег этого общего закона.

Восстановим этапы нашего построения, увязывая их с установленными во введении принципами.

1. Избегая бесплодных определений слов, мы прежде всего различили внутри общего феномена, каким является речевая деятельность (langage), два фактора: язык (langue) и речь (parole). Язык для нас — это речевая деятельность минус сама речь. Он есть

совокупность лингвистических навыков, позволяющих отдельному человеку понимать других и быть ими понятым.

2. Но такое определение все еще оставляет язык вне социальной реальности, оно представляет его чем-то нереальным, так как включает лишь один аспект реальности, аспект индивидуальный; чтобы был язык, нужна говорящая масса. Язык никогда, наперекор видимости, не существует вне социального факта, ибо он есть семиологический феномен. Его социальная природа — одно из его внутренних свойств; полное его определение ставит нас перед лицом двух неразрывно связанных явлений.

Но в этих условиях язык только жизнеспособен, но еще не живет; мы приняли во внимание лишь социальную реальность, но не исторический факт.

3. Может показаться, что язык, поскольку он определяется произвольностью языкового знака, представляет собой свободную систему, организуемую по усмотрению, зависящую исключительно от принципа рациональности. Такой точке зрения, собственно, не противоречит и взятый сам по себе социальный характер языка. Конечно, коллективная психология не оперирует на чисто логическом материале; не лишне вспомнить и о том, как разум сдает свои позиции в практических отношениях между человеком и человеком. И все же рассматривать язык как простую условность, доступную видоизменению по воле участников, препятствует нам не это, но действие времени, сочетающееся с действием социальной силы; вне категории времени лингвистическая реальность неполна, и никакой вывод не возможен.

Если бы мы взяли язык во времени, но без говорящей массы (предположим, что живет человек в течение нескольких веков совершенно один), в нем не оказалось бы, может быть, никакого изменения; время не проявило бы своего действия. И обратно, если рассматривать говорящую массу вне времени, не увидишь действия на язык социальных сил. Чтобы приблизиться к реальности, нужно, следовательно, прибавить к нашей первой схеме знак, указывающий на движение времени. Теперь уже язык теряет свою свободу, так как время позволяет воздействующим на него социальным силам развивать свое действие; мы приходим, таким образом, к принципу непрерывности, аннулирующей свободу. Но непрерывность по необходимости подразумевает изменяемость, т. е. более или менее значительные сдвиги в отношениях.

СТАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА И ЛИНГВИСТИКА ЭВОЛЮЦИОННАЯ

Внутренняя двойственность всех наук, оперирующих понятием ценности Едва ли многие лингвисты догадываются, что появление фактора «время» способно создать лингвистике особые затруднения и ставит их науку перед двумя расходящимися в противоположные стороны путями.

Большинство прочих наук не ведает этой коренной двойственности; время не производит в них особого эффекта. Астрономия установила, что светила претерпевают заметные изменения, но ей не пришлось ради этого расчлениться на две дисциплины. Геология почти постоянно имеет дело с последовательностью во времени, но когда она переходит к уже сложившимся состояниям Земли, она не рассматривает их как коренным образом отличающийся объект исследования. Есть описательная наука права и история права; никто не противопоставляет их одну другой. Политическая история государств целиком движется во времени, однако же, если история рисует картину какой-либо эпохи, у нас нет впечатления, что мы вышли из рамок истории. И обратно: наука о политических учреждениях — по существу своему наука описательная, но она отлично может, когда встретится надобность, рассматривать исторические вопросы, не нарушая тем самым единства своего построения.

Наоборот, двойственность, о которой мы говорим, властно тяготеет, например, над экономическими науками. В противность указанным выше отраслям знания политическая экономия и экономическая история составляют две резко разграниченные дисциплины внутри одной науки; в недавно появившихся работах на эти темы подчеркивается это различие. Поступая таким образом и хорошенько не отдавая себе в этом отчета, экономисты подчиняются внутренней необходимости; вполне аналогичная необходимость заставляет и нас раздробить лингвистику на две части, у каждой из которых свой особый принцип. Дело в том, что в лингвистике, как и в политической экономии, мы находимся перед лицом категории ценности (valeur); в обеих науках дело идет о системе эквивалентностей (равноценностей) между вещами различных порядков: в одной между трудом и заработной платой, в другой между означаемым и означающим.

Совершенно очевидно, что в интересах всех вообще наук было бы более тщательно вычерчивать те оси, по которым расположено то, что составляет предмет их изучения; всюду следовало бы различать, как указано на прилагаемом чертеже: 1) ось одновременности (АВ), касающуюся отношений между существующими вещами, откуда исключено всякое вмешательство времени, и 2) ось последовательности (CD), на которой никогда нельзя увидеть больше одной вещи зараз и по которой располагаются все явления первой оси со всеми их изменениями.

Для наук, оперирующих понятием ценности, такое различение становится практической необходи-

С

А

В

Д 381

мостью. В этой области надо остеречь исследователей, указав им на невозможность строго научно организовать свои исследования, не принимая в расчет наличия двух осей, не различая системы ценностей самих в себе от этих же самых ценностей, рассматриваемых в функции времени.

С наибольшей категоричностью различение это обязательно для лингвиста, ибо язык есть система чистых ценностей (значимостей), ничем не определяемая, кроме как наличным состоянием входящих в ее состав элементов. Поскольку одной из своих сторон ценность коренится в самих вещах и в их естественных взаимоотношениях (как это имеет место в экономической науке, например, ценность земельного участка пропорциональна его доходности), постольку можно до некоторой степени прослеживать эту ценность во времени, не упуская, однако, при этом из вида, что в каждый данный момент она зависит от системы сосуществующих с ней других ценностей. Ее связь с вещами как-никак дает ей естественную базу, а потому вытекающие из этого оценки никогда вполне не произвольны, их изменчивость ограничена. Но, как мы видели, в лингвистике естественные данные вовсе не имеют места.

Прибавим, что чем система ценностей сложнее и тщательнее организована, тем необходимее, именно вследствие ее сложности, последовательно изучать ее по обеим осям. Никакая система не может сравниться в этом отношении с языком; нигде мы не имеем налицо такой точности обращающихся ценностей такого большого количества и такого разнообразия элементов, и притом в такой строгой взаимозависимости. Многочисленность знаков, на что мы уже ссылались для объяснения непрерывности языка, абсолютно препятствует единовременному изучению отношений во времени и отношений в системе.

Вот почему мы различаем две лингвистики. Какими названиями их обозначить? Имеющиеся под рукою термины не все в полной мере способны отметить делаемое нами различение. Так, термины «история» и «историческая лингвистика» непригодны, ибо они связаны со слишком расплывчатыми представлениями; поскольку политическая история включает и описание эпох и повествование о событиях, постольку можно было бы вообразить, что, описывая последовательные состояния языка, мы тем самым изучаем язык по временной оси, но тогда такое изучение на самом деле потребовало бы рассмотрения по отдельности феноменов перехода языка из одного состояния в другое. Термины эволюция и эволюционная лингвистика более точны, и мы часто будем ими пользоваться; в противовес можно говорить о науке о состояниях (статусах) языка, или статической лингвистике.

Но, чтобы резче отметить это противопоставление и это скрещение двух порядков явлений, относящихся к одному объекту, мы предпочитаем говорить о синхронической лингвистике и линг-

вистике диахронической. Синхронично все, что относится к статическому аспекту нашей науки; диахронично все, что касается эволюции. Существительные же синхрония и диахрония будут соответственно обозначать состояние языка и фазу эволюции.