В этой главе я намерен обсудить ряд новейших социологических исследований социальных и когнитивных сторон научного сообщества. Моя цель состоит в том, чтобы набросать контуры такого анализа социального производства научного знания, который основывается на детальных эмпирических данных и находится в согласии с рассмотренными выше новыми идеями в области философии науки. Я попытаюсь также показать, что тот социологический анализ, который начинает сейчас оформляться, вновь восстанавливает связи между социологией науки и социологией знания. Эта тема будет продолжена и в четвертой главе. Я не претендую на то, чтобы дать в двух заключительных главах полный обзор литературы, относящейся к данной проблеме. Для тщательного изучения я выберу лишь те работы, которые кажутся мне особенно важными в свете моей собственной аргументации.
В первой главе я выдвинул ту точку зрения, что социологи, когда они принимают в качестве чего-то само собой разумеющегося стандартную концепцию науки, тем самым вынуждают себя и к некоторому вполне определенному изображению нормативной структуры научно-исследовательского сообщества. В следующем разделе я попытаюсь показать, что это классическое представление «научного этоса» является неадекватным и что может быть сформулирована некоторая альтернативная интерпретация, более согласующаяся с доступными на сегодня [:109] эмпирическими данными и подкрепляющая приведенное в предыдущей главе описание научного знания. (Многие аспекты, обсуждающиеся в этой главе, заимствованы из [124].)
СОЦИАЛЬНАЯ РИТОРИКА НАУКИ
Как я пытался показать в первой главе, вся структура моральных и технических норм науки традиционно осознавалась в качестве средства создания прочного объективного знания о физическом мире, что считалось высшей и конечной целью науки. Поскольку к этому добавлялось обычное исходное положение, согласно которому достигаемое научным сообществом знание строго и в постоянно увеличивающейся степени «изоморфно структуре реальности», необходимым итогом казался тот вывод, что в своих интеллектуальных усилиях члены научного сообщества проявляют прежде всего такие черты, как непредубежденность, незаинтересованность[46], беспристрастность, независимость, самокритичность и т. д. А коль скоро к тому же допускалось, что в рамках всего интеллектуального сообщества такое поведение не будет чисто спонтанным, то казалось предпочтительным рассматривать все эти атрибуты как характеристики самого сообщества, то есть как нормы, определяющие ожидания, которым ученые в своей профессиональной деятельности в целом должны соответствовать. (Читателям, незнакомым с этими нормами, рекомендуется обратиться к книге [120].)
Выдвигающие подобные аргументы обычно описывают негативные последствия девиантных действий, чтобы показать тем самым, что соответствие этим нормам является одной из важнейших сторон науки нового времени. Центральная идея здесь состоит в [:110] том, что подобные действия очевидным образом должны приводить к искажению последующих новых научных утверждений. Например, если ученые будут излишне преданы собственным идеям, то есть если им не удастся сохранить верность норме эмоциональной нейтральности, они не смогут заметить, когда их взгляды станут противоречить тем или иным надежным данным. Аналогично, если ученые в своих оценках новых научных утверждений будут исходить из личностных, неуниверсалистских критериев, в их суждениях возникнет предубежденность, и в конечном счете эти суждения начнут расходиться с объективной реальностью физического мира. В то же время, если хотя бы в какой-то мере в науке допускалось существование секретности и интеллектуального воровства, а норма всеобщности перестала быть здесь эффективным ориентиром социального действия, кажется вероятным, что наступил бы конец беспрепятственному и не служащему ничьим частным интересам расширению удостоверенного знания. Оставаясь в рамках эпистемологической структуры стандартной концепции науки, нетрудно найти причины, по которым отход от любого из названных выше нормативных принципов будет приводить к помехам в создании обоснованного опытного знания. Таким образом, в этой перспективе описанная нормативная структура оказывается важнейшей и определяющей особенностью научного сообщества. При этом сами нормы науки понимаются как предписания, согласно которым ученым в их усилиях по получению и интерпретации объективных данных об окружающем мире следует быть беспристрастными, непредубежденными, самокритичными и свободными от каких бы то ни было интеллектуальных шор. Предполагается, что в науке неизменно сохраняется достаточно близкое соответствие этим нормам; и в том, что последние были институционализированы современным научным сообществом, видят причину того быстрого накопления надежного знания, которое стало уникальнейшим достижением этого сообщества.
Стандартная концепция науки благоприятствует допущению, что стоит только исключить главные источники искажений, как будет очень легко установить посредством систематических наблюдений [:111] эмпирические регулярности внешнего мира. В соответствии с этим и нормативные принципы, постулированные социологами, в своем большинстве осознавались как сводящие к минимуму воздействие потенциальных источников искажений. В этом состоит одна из причин того, почему интерпретация этих норм обычно принимает негативную форму, набросок которой был дан в предыдущем абзаце; необходимость подчинения нормам аргументируется посредством демонстрации того, что если ученые не будут незаинтересованными, умеренными в своих претензиях и суждениях, эмоционально нейтральными, интеллектуально независимыми и т. п., то это отрицательно скажется и на их восприятии реальности, и на их научных выводах. Таким образом, нормативная структура науки понимается как гарантирующая внешнему миру возможность «говорить за себя» — в той мере, в какой человеческие условия вообще могут обеспечить такую возможность. Новейшая философия науки, однако, дает куда более слабые основания для заключения, согласно которому ученые должны подчиняться этому набору норм. С точки зрения новой философской перспективы физический мир предстает не столько открываемым, сколько социально и интеллектуально конструируемым. Возьмем для примера принцип эмоциональной нейтральности. Современный философский анализ подчеркивает не просто невозможность полной нейтральности, но и то, что необходимым предварительным условием осуществимости даже простейших наблюдений является достаточно сильная приверженность наблюдателей каким-то заранее принятым установкам. Более того, по мере увеличения глубины и детальности проникновения ученых в исследуемые ими явления они, по всей вероятности, будут сильнее и сильнее опираться на свои еще не подвергнутые изучению допущения. В то же время из новой философии науки вытекает, что некоторые свои значения нормативные принципы получают от того интеллектуального контекста, в котором они осуществляются, то есть отчасти и от специфических научных установок членов исследовательского сообщества. В итоге представления о том, что следует считать нейтральностью, беспристрастностью или незаинтересованно[:112]стью, могут быть весьма разными у ученых, обладающих несхожими исследовательскими навыками или придерживающихся различных интерпретационных систем. Например, ученый А может отрицать, что ученый В действовал вполне незаинтересованно, когда этот последний воздержался от признания или цитирования работы, выполненной А. Но В, возможно, ответит, что данную работу он игнорировал отнюдь не из-за своего желания приобрести над А какие-то преимущества, но просто потому, что она в своей основе ошибочна и может лишь сбить с толку других исследователей, менее компетентных в этом вопросе, чем он сам.
Поэтому то, какой смысл приобретают упомянутые нормативные принципы для самих исследователей, может в той или иной неизвестной степени зависеть от их интеллектуальных установок и меняться в соответствии с действующими внутри науки социальными факторами. Вероятно, этот вывод будет особенно справедлив по отношению к играющему столь центральную роль в традиционной социологической интерпретации науки принципу универсализма, согласно которому от ученых ожидается, что они станут оценивать новые научные утверждения в соответствии с внеличностными, объективными и заранее установленными критериями. Дело в том, что если, как это, по-видимому, часто происходит, наличные критерии неясны либо не могут быть без всяких затруднений применены к конкретным случаям, а также если — что опять-таки вполне типично — используемые различными людьми критерии не совпадают друг с другом, то практическое применение этого принципа учеными представляется невозможным; и это при том, что уже после достижения разумного консенсуса ученые, быть может, окажутся в состоянии задним числом сформулировать те критерии, которые они в конечном счете согласятся признать адекватными соответствующему разделу знания. Другими словами, социологическая идея «универсализма» предполагает, что в науке всем и каждому доступны такие технические критерии, применение которых позволяет прийти к твердым и объективным суждениям по отношению к большинству новых научных утверждений, а тем самым и по [:113] отношению к тому, каких именно вознаграждений и исследовательских возможностей заслуживают ученые. Подчеркивая, что производство научного знания является творческим процессом, в котором это знание приобретает новые социальные значения, а ранее принятые стандарты модифицируются, новейшая философия науки ставит это предположение под сомнение.
Главное, что я хочу сказать, — это то, что пересмотренная философская интерпретация науки — в противоположность стандартной концепции — уже не ведет очевидным и непосредственным образом к той традиционной характеристике научного этоса, которая была в течение многих лет принята социологами. В новой философской перспективе определение совокупности социальных норм, сконструированных таким образом, чтобы они минимизировали искажения научного знания, оказывается бесполезным — отчасти из-за того, что наука уже не осознается как деятельность, направленная на достижение полного и точного изображения реальности, но также и в силу неизбежного теперь допущения того, что значения нормативных принципов должны варьироваться в соответствии с изменениями интерпретационного контекста. Соответственно, если бы мы желали сформулировать в новой системе философских исходных положений совокупность научных норм, последние, несомненно, существенно бы отличались по форме и содержанию от тех, которые использовались в прошлом. Я, однако, не намерен этим заниматься, ибо существуют серьезные причины для куда более радикального пересмотра всей идеи нормативного регулирования в науке. Следуя этой линии мышления, мы придем к такому описанию культурных ресурсов науки, которое не только будет согласовываться с очерченной выше философской позицией, но и позволит нам прочно ввести науку в сферу социологии знания.
Первоначальный анализ научного этоса в последние годы уже подвергался критике. Одна из причин подобного критицизма — это результаты тщательных исследований историков и социологов, показавших, что на практике действия ученых отклоняются по крайней мере от некоторых из этих предполагаемых норм, [:114] причем на фоне предположения о прочной институционализации последних частота таких нарушений выглядит весьма впечатляюще. Другой причиной является то, что ни одно из эмпирических исследований, задуманных для выяснения меры согласия отдельных групп ученых со словесными формулировками этих норм, не дало доказательств сколько-нибудь сильного их признания ([121]; однако также см. [160]). Одна из реакций на подобные результаты состоит в том, чтобы утверждать, что центральный нормативный элемент в науке создается не этим набором социальных норм, а научными структурами и техническими процедурами, лежащими в основе внутренней дифференциации исследовательского сообщества. Однако такой ответ не является единственно возможным. Мы, например, можем предложить и ту точку зрения, что первоначальный набор социальных норм был не столько ошибочным, сколько неполным. Мертон, например, пытался объяснить весьма заметные отклонения от этих норм посредством введения понятия «контрнорм» [118, гл. 18]. Он полагает, что наука, подобно другим социальным институтам, использует не единый набор совместных друг с другом норм, но скорее ряд, составленный из пар конфликтующих между собой норм. Эта возможность была с гораздо большей полнотой изучена Митроффом[47] [120] в ходе проведенного им тщательного исследования деятельности «специалистов по Луне».
Одно из важных достоинств исследования Митроффа состоит в том, что оно является источником большого количества полученных из первых рук эмпирических материалов. В частности, оно содержит множество высказываний самих ученых. Это означает не только то, что выводы самого автора чрезвычайно хорошо документированы, но также и то, что сам читатель получает необычайно широкие возможности для расширения той интерпретации, которую Митрофф предлагает своим собственным данным. Митрофф прежде всего показывает, что вошедшие в [:115] изучавшуюся им выборку ученые иногда действительно использовали какие-то варианты описанных выше норм в качестве стандартов для оценки действий своих коллег и в качестве предписаний относительно того, каким образом должны вести себя исследователи. Но основная ценность его данных состоит прежде всего в демонстрации того, что в науке существует также и совокупность в точности противоположных формулировок и что соответствие этим альтернативным формулировкам тоже может интерпретироваться как самими участниками исследований, так и внешними наблюдателями в качестве существенного фактора поступательного движения науки. Сейчас я приведу несколько примеров.
Митрофф полагает, что норме эмоциональной нейтральности противостоит норма эмоционального предпочтения. Так, многие из опрошенных им ученых говорили, что в науке необходима сильная, даже «неразумная» преданность собственным идеям, ибо без нее исследователи были бы не в состояний приводить к успешному концу длительные и трудоемкие проекты или же сопротивляться тем разочарованиям, которые неизбежно сопровождают исследование неуступчивого внешнего мира. Аналогично норма универсализма, по-видимому, уравновешивается нормой партикуляризма. Ученые зачастую считают вполне допустимым оценивать новые научные утверждения на основе каких-то личностных критериев. Вместо того чтобы подвергать беспристрастному и тщательному изучению все сообщения о проводящихся в их области исследованиях, ученые постоянно отбирают из потока литературы результаты деятельности тех своих коллег, чью работу они по каким-то причинам считают заслуживающей доверия. Иными словами, ученые нередко считают правомерным оценивать людей, а не их научные утверждения. Эта контрнорма опять-таки может считаться функциональной, ибо она экономит время и усилия исследователей, ускоряет темп исследовательской работы и одновременно обеспечивает придание наибольшего веса суждениям тех ученых, которые воспринимаются их коллегами как «более способные» или «более опытные».
Приведу еще один пример. Митрофф предлагает свидетельства в пользу того, что идеал всеобщего [:116] обладания знанием уравновешивается другой нормой, санкционирующей секретность. Он также полагает, что секретность не только не замедляет прогресса науки, но в действительности несколькими способами облегчает достижение этой цели. Во-первых, исследователи, сохраняя свои результаты в тайне, получают возможность избегать разрушительных приоритетных споров. Во-вторых, попытки других украсть или присвоить работу ученого подтверждают ее значимость и для него самого оказываются дополнительными мотивами к ее продолжению. В-третьих, охраняя от чужих глаз свои результаты, ученые получают возможность увериться в их надежности, не ставя под угрозу собственный приоритет и тем самым не подрывая своего энтузиазма по отношению к будущим исследованиям. И самим ученым, и анализирующим их деятельность социологам доступно множество дополнительных аргументов этого рода, поддерживающих каждую «норму».
Главный тезис Митроффа состоит, таким образом, в том, что в науке существует не одна совокупность норм, но как минимум две таких совокупности. Первый набор норм был более или менее точно идентифицирован социологами, работавшими в рамках функционалистской традиции. Однако описывать этос науки на основе лишь этого набора — значит создать совершенно ошибочное описание науки; дело в том, что каждому элементу этого набора противостоит некоторый альтернативный принцип, предписывающий и оправдывающий полностью противоположный курс действий. Так, в науке всеобщий доступ к информации не является неограниченным идеалом — он уравновешивается правилами в пользу секретности. Ученые часто признают важность интеллектуальной непредубежденности, но не в большей степени, нежели важность сильной преданности. Рациональная рефлексия также считается существенной, но это же относится к иррациональности, свободному воображению и т. д. С точки зрения Митроффа, представленные им эмпирические данные требуют от нас понимания научного сообщества как управляемого этими двумя основными наборами норм и интерпретации его динамики на основе многостороннего [:117] взаимодействия между этими нормативными структурами.
Мало может быть сомнений в том, что эти данные не позволяют нам принять первую исходную совокупность норм в качестве единственной нормативной структуры науки (см. также [12]). Однако я намерен показать, что нет никаких причин, которые бы вынуждали нас рассматривать либо единственный набор формулировок, либо объединение двух наборов в качестве правил, регулирующих социальную жизнь в науке. Это делается ясным, если мы более пристально рассмотрим предлагающиеся Митроффом аргументы. Он совершенно справедливо критикует процедуру извлечения норм науки из «тщательно отобранных сочинений немногих великих ученых». Он предлагает нам выводить «институциональные нормы науки» не только из идеализированных позиций великих ученых, но также из небезупречного поведения и неоднозначных позиций, повсеместно обнаруживаемых в научном сообществе в целом [120, с. 15]. Затем он переходит к формулированию своих контрнорм, отбирая определенные описывающие и предписывающие утверждения участников исследований, выглядящие противоречащими первоначальному набору норм. Ясно поэтому, что обе совокупности формулировок реально используются учеными для описания и оценок их собственных действий и действий их коллег, равно как и для предписывания надлежащего социального поведения. Но простое использование участниками исследований этих словесных формулировок еще не свидетельствует о том, что они на деле являются «институциональными нормами» науки.
Социальные нормы могут считаться институционализированными в том случае, когда девиантность наказывается, а конформность регулярно вознаграждается[48]. Очевидно, что рассматривавшиеся до сих пор исследования, анализирующие нормы науки, [:118] исходят из предположения, что эти нормы и (или) контрнормы институционализированы в данном смысле, иначе было бы затруднительным считать их вносящими существенный вклад в расширение достоверного знания и в прогресс науки. По словам Сторера[49], предполагается, что в науке существует эффектная «система наведения внутреннего порядка» (internal police system). Однако, когда мы изучаем обширную литературу по распределению профессиональных вознаграждений и динамике социального контроля в науке, мы находим там мало указаний на то, что на практике получение подобных наград обусловлено конформизмом ученых по отношению к этим предполагаемым нормам или мнимым контрнормам, проявленным ими в процессе исследований.
Распределение институциональных вознаграждений в науке тесно связано с системой формальных коммуникаций[50]. Ту информацию, которую ученые считают интересной или надежной, они сообщают своим коллегам посредством профессиональных журналов. Хотя существует также и весьма ощутимый неформальный обмен информацией, ученые в состоянии убедительным образом заявить о своих претензиях на то или иное достижение, лишь опубликовав соответствующие результаты под своими собственными именами [118]. Если сообщенная информация рассматривается ценной, ученые получают профессиональное признание в различных формах, что дает им возможность накопить собственную профессиональную репутацию, которая в свою очередь может быть использована для получения иных [:119] ограниченных и потому не могущих удовлетворить всеобщие потребности ресурсов — таких, как студенты, исследовательские фонды и академическое продвижение [66]. Возможно, важнейшая в настоящем контексте особенность этой системы состоит в том, что основное средство формальных коммуникаций, то есть статья с информацией о проведенных исследованиях, пишется в сухом конвенциональном стиле, концентрирующем внимание на технических аспектах. В соответствии с этим строго исключаются ссылки на мнения, интересы или репутацию автора. Как правило, сообщения пишутся с использованием пассивных глагольных форм, так чтобы при этом не возникало намеков на действия или предпочтения самого автора. Итогом таких стилевых особенностей должно являться возникновение ореола анонимности, так что исследование делается исследованием «каждого» [64].
Итак, существуют хорошо установленные нормы, направляющие стиль формальных коммуникаций в науке, однако их не следует путать с теми нормами, которые регулируют социальную динамику исследований в целом. Как отметил Медавар[51], принятая безличная стилистика научной статьи не только «скрывает, но и активно искажает» [114, с. 169] сложные и разнообразные процессы, участвующие в производстве и признании законными научных результатов. Это расхождение между формальными коммуникативными процедурами и действительными социальными отношениями, участвующими в научном исследовании, отчасти обязано своим существованием тому, что правила, регулирующие написание сообщений о проведенных исследованиях, практически не оставляют ученым возможности выносить какие-то моральные суждения об авторе публикации лишь на базе самой публикации. Поэтому реакция ученых на опубликованное сообщение и признание, воздавае[:120]мое ими его автору, не могут в отсутствие другой информации об этом авторе находиться под воздействием конформности, проявленной им в ходе исследований по отношению к любому отдельному набору социальных норм. Короче говоря, конвенционально установленная форма научной статьи, исключающая любые упоминания о поведении автора в процессе исследований, в действительности служит тому, чтобы не дать ученым возможности распределять вознаграждения в соответствии с тем, насколько участники исследований соответствовали какому-то определенному этическому кодексу или отклонялись от него.
Конечно, как и показывает Митрофф, находящиеся в неформальном общении ученые в самом деле регулярно оценивают в моральном плане действия своих коллег, причем как минимум по двум главным измерениям. Как мы увидим позднее, эти неформальные оценки могут существенно воздействовать на то, как ученые реагируют на результаты своих коллег, влияя тем самым и на распределение вознаграждений. Однако в процессе неформального взаимодействия участники исследований могут свободно выбирать для себя ориентиры из любой совокупности норм. Поэтому нет оснований ожидать, что эти неформальные процессы приведут к всеобщей конформности по отношению к какому-то одному из описанных противостоящих друг другу нормативных порядков. Таким образом, нет ничего удивительного в том, что детальное эмпирическое обследование не выявило никаких однозначных связей между конформностью по отношению к любому отдельному набору социальных норм и получением профессиональных вознаграждений [32].
Далее, конформность по отношению к большинству предполагаемых норм и контрнорм науки, по-видимому, как правило, никак не связана с теми институциональными процессами, посредством которых распределяются вознаграждения. Исследователи вознаграждаются просто за сообщенную информацию, сочтенную их коллегами полезной для их собственной работы. Не существует никаких институциональных механизмов, позволяющих непосредственно вознаграждать конформность по отношению к любому [:121] набору социальных норм; кроме того, невозможно показать, что обеспечение заслуживающей принятия информации предполагает выполнение любого такого набора, ибо, как показал Митрофф, каждый из двух противоречащих друг другу наборов может быть интерпретирован как условие получения такой информации. Но если описанные в социологической литературе «нормы» и «контрнормы» не являются элементами институционализированной нормативной структуры, как же мы должны интерпретировать данные, представленные Мертоном, Митроффом и другими? Один ответ на этот вопрос уже предлагался — он состоит в том, что все эти нормы и контрнормы являются не чем иным, как относительно стандартизованными словесными формулировками, которые используются участниками исследований для описания действий ученых, оценки таких действий и предписывания приемлемых или разрешенных форм социального действия. Однако стандартизованные оценочные формулировки никогда не управляют социальным взаимодействием каким-либо непосредственным образом. Эта сторона дела была акцентирована Гоулднером[52]: «…Моральные правила не получают автоматической и механической конформности просто потому, что они в некотором смысле „существуют“… конформность является не столько данной, сколько результатом дискуссий… Правило, таким образом, служит средством, с помощью которого… выражается напряжение… в моральном кодексе обычно существует более одного правила, которое может считаться относящимся к некоторому решению и на основе которого это решение может быть признано законным. Один из центральных факторов, влияющих на выбор кем-то определенного правила в качестве руководства для принятия решения, — это его ожидаемые последствия для функциональной авто[:122]номии данного явления… То, что кем-то считается моральным, обычно изменяется в зависимости от его интересов» [69, с. 217–218].
Суммированные в приведенной цитате общие аргументы относятся и к науке, это может быть проиллюстрировано еще одним обращением к открытию пульсаров. Когда в 1968 году группой кембриджских радиоастрономов была опубликована первая работа о пульсарах, со стороны конкурирующих групп последовали многочисленные обвинения в засекречивании информации. Говорили, что кембриджская группа чрезмерно задержала публикацию, что опубликованных данных недостаточно, чтобы позволить другим группам выполнить дополнительные исследования, что кембриджцам следовало бы еще до публикации сообщить имеющиеся у них результаты близким коллегам из соседних лабораторий, что такое засекречивание не дало возможности кембриджским ученым получать ценные советы от других специалистов и что их действия создавали предпосылки для замедления прогресса науки. Однако члены кембриджской группы смогли сослаться на различные принципы, оправдывающие их действия. Во-первых, они заявляли, что в целом они были полностью вправе избегать передачи информации, могущей привести к предвосхищению их открытий другими учеными. Во-вторых, секретность оправдывалась тем, что она дала исследователям время для проверки их результатов и подготовки первоклассной работы, способствуя тем самым беспрепятственному развитию научного знания. В-третьих, утверждалось право группы удостовериться в том, что важные результаты улучшили ее репутацию и ее шансы на получение исследовательских фондов. В-четвертых, говорилось также, что ученые имели право охранять первое достижение молодого ученого и право экспериментаторов первыми попытаться интерпретировать свои результаты. В-пятых, заявлялось, что в случае с пульсарами необходимо было принять меры против ошибочной интерпретации этого крупного открытия в прессе. Как мы и могли бы ожидать в свете всего этого запутывающего разнообразия расплывчатых и перекрывающихся правил, некоторые участники исследования вообще отрицали, что имели место [:123] какие-то чрезмерные задержки с публикацией первых наблюдений пульсаров.
В оригинальном социологическом исследовании, из которого заимствован этот материал, выводы, касающиеся релевантных для распространения результатов исследований действующих принципов, суммированы следующим образом: «По-видимому, однако, не существует всеобщей преданности этим принципам, равно как нет и четких процедурных правил, регулирующих распространение результатов. В итоге следствиями того, что одними рассматривается как секретность, а другими — как вполне законный контроль над распространением научной информации, оказываются иногда непонимание и недовольство» [47, с. 250]. В связи с говорившимся выше о том, что конформность по отношению к социальным нормам несущественна для получения вознаграждений, стоит отметить, что те жаркие споры, которые велись во время открытия пульсаров о правомерности действий кембриджской группы, не помешали двум ее членам получить через шесть лет Нобелевскую премию, присужденную прежде всего именно за это открытие[53].
Таким образом, в науке мы имеем дело со сложным языком морали, который, по-видимому, концентрируется на нескольких повторяющихся темах или спорных вопросах: например, на коммуникационных процедурах, месте рациональности, важности беспристрастности и предпочтений и т. п. Но если только что описанные примеры репрезентативны, а предшествующие рассуждения корректны, то ни одно из конкретных решений проблем, порождаемых для самих участников исследований этими вопросами, не являются прочно институционализированным. Вместо этого те стандартизованные словесные формулировки, которые могут быть обнаружены в научном сообществе, обеспечивают некоторый репертуар или словарь, который ученые могут использовать весьма гибким образом для того, чтобы по-разному категоризировать профессиональные действия во множестве социальных контекстов. Как замечает Гоулднер, именно [:124] интересы или цели ученых, а не что-то другое, прежде всего влияют на выбор ими тех или иных словесных формулировок. Можно предположить, что интересы данного ученого или группы ученых будут меняться от одного социального контекста к другому. Так, в приведенном выше примере исследователи, возмущенные явным нежеланием своих коллег обнародовать полученные теми важные результаты, тяготели к выбору принципов, говорящих в пользу всеобщности знания, ибо именно эти принципы оправдывали выдвигавшиеся ими обвинения и придавали дополнительный вес их собственным побуждениям. Напротив, те ученые, которые совершили открытие, были в состоянии найти принципы, которые говорили в пользу персонального обладания научными результатами. В иных обстоятельствах выбор правил отдельным лицом или группой может быть полностью противоположным. Возможно, варьируется не только выбор формулировок отдельным ученым, пытающимся идентифицировать оценочные характеристики различных действий, но также и применение к одному и тому же действию в различных социальных контекстах различных формулировок. Например, можно «оправдывать» сохранение каких-то результатов в тайне на том основании, что обратные действия нанесли бы ущерб первым попыткам молодого ученого; однако это не мешает впоследствии, когда воздается признание или распределяются награды, заявлять, что в этом контексте вклад данного ученого следует признать незначительным.
Ни в коем случае не надо хоть на миг представлять себе дело так, что я каким-то образом обвиняю ученых в намеренной нечестности или в меньшей по сравнению с другими социальными группами моральности. Я просто защищаю точку зрения, согласно которой взаимодействие внутри относительно автономного сообщества, занимающегося научными исследованиями, аналогичное тому, что в действительности имеет место в большинстве областей социальной жизни, не может быть адекватно изображено как выражение какого-то одного или нескольких наборов институционализированных нормативных принципов или выведенных из таких принципов [:125] оперативных правил. По-видимому, более правильно изображать «нормы науки» не как определенные, четкие социальные обязательства, которым ученые в целом соответствуют, а как гибкие в своем употреблении словари, используемые участниками в их попытках договориться о подходящих значениях (смыслах) своих собственных и чужих действий в различных социальных контекстах. Детали этих процессов социальной динамики науки еще не слишком хорошо поняты. Например, возможно, что ученые, способные контролировать доступ своих коллег к имеющей ценность информации, получают большие шансы на то, чтобы добиться принятия именно той категоризации, которая является для них предпочтительной. В какой-то степени это может быть верным для случая с открытием пульсаров. Однако, пока мы не отойдем от традиционного описания научного этоса, мы едва ли сможем осознать, что подобные демонстрации влияния играют в научном сообществе сколько-нибудь значительную роль. До сих пор феномены этого рода исследовались мало. Тем не менее, хотя анализ обсуждения условий применения социальных категорий в науке все еще пребывает в младенчестве [101], что действительно ясно, так это полная ошибочность рассмотрения расплывчатого репертуара стандартизованных вербальных формулировок в качестве нормативной структуры науки или защиты той точки зрения, что этот репертуар вносит какой-то непосредственный вклад в прогресс научного знания.
Этот последний момент возвращает нас к обсуждению, с которого был начат этот раздел. Отказываясь от традиционной характеристики научного этоса, мы снимаем любое явное противоречие между социологическим анализом норм науки и философским анализом научного знания. Однако это составляет ощутимую брешь в социологической интерпретации науки. Дело в том, что, хотя традиционная концепция научного этоса и избегала любого непосредственного изучения самого научного знания, все же она по меньшей мере действительно создавала некий способ общего описания его генезиса: он представал как необходимый побочный продукт широко распро[:126]страненной конформности по отношению к предполагаемым нормам науки. Но тогда очевидно, что коль скоро эта точка зрения на социальные источники научного знания должна быть отвергнута наравне с традиционной идеей научного этоса, то требуется альтернативный социологический анализ производства научного знания. В следующем разделе я собираюсь подвергнуть изучению ряд новейших ситуационных исследований (case studies[54]) развития науки, привлекающих внимание к особенностям, ничем не напоминающим те, которые предполагались ортодоксальным социологическим анализом, и лежащим гораздо ближе к выводам новой философии науки. Однако у меня нет намерений попытаться осуществить полный формальный анализ социального производства научного знания.