Мы видели, что появление данного слова предполагает существование предыдущего; это в свою очередь возникает из другого и т. д. Пока остановимся на этом наблюдении, хотя оно не может нас удовлетворить, так как невозможно допустить, не впадая в мистицизм, чтобы ряды слов продолжались до бесконечности и чтобы язык не имел начала. К этому наблюдению мы прибавим
1 Слово народ употреблено здесь для краткости. Круг единства понимания известного слова может быть гораздо теснее отвлеченного понятия «такой-то (русский и проч.) народ».
другое. В словах индоевропейских языков замечается, кроме различия элементов, т. е. кроме того, что слово состоит из звукового единства, представления и значения, еще другого рода сложность, состоящая в том, что слово заключает в себе более одной части1 и что части эти не могут быть выведены одна из другой: -та в верс-та не есть порождение части верт и не предполагает ее, и наоборот. Правда, в санскрите есть слова, частью употребляемые самостоятельно (например, гир — воззвание, речь; двиш — враг), частью стоящие на конце других, более сложных слов, как лиh в мадhу-лиh, собственно медолиз, пчела, ...слова, коих звуки не могут быть разбиваемы на части без уничтожения всякого их значения. Останавливаясь только на звуках этих слов, не можем заметить в них никакого различия частей; но, обращая внимание на то, что эти слова суть имена, а не другая какая-либо часть речи и что этот оттенок не может быть выведен из значений, как «звать», «ненавидеть», «лизать», взятых сами по себе, мы должны признать в этих словах сложность значения в том же самом смысле, в каком ее находим в слове верста и т. п. На вопрос: «откуда могла взяться эта сложность значения и почему слово, как гир — речь, есть существительное женского рода в именит, пад. единств. ч.?» — можем ответить только таким образом: так как в огромном большинстве случаев значение определенной грамматической категории (имя, глагол и т. д.) достигается в слове индоевропейских языков тем, что оно заключает в себе более одной части, то и сложность значения слов, как двиш, их грамматическая определенность может быть только отражением более наглядной сложности других слов2. Потому двиш понималось как имя, что рядом с ним было сложное двêш-ми (или другая, более древняя форма этого рода), имевшее функцию глагола.
Спрашивая себя после этого, какое значение можно придать термину «корень слова», прежде всего ответим, что корнем может быть то, из чего возникает данное слово. В этом, впрочем, неупотребительном значении всякое относительно первообразное слово будет корнем своего производного, с тем непременным условием, чтобы первое объясняло все части последнего, напр. верста, поворот плуга, по отношению к верста, борозда. Но этим значением термина удовольствоваться нельзя, ибо, например, верста в первом своем значении предполагает слово, которое не объяснит нам происхождения части -та. Эта последняя должна иметь свой корень. Так приходим к тому, что слово посредственно или непосредственно предполагает столько корней, сколько в нем частей3. Мы видели выше, что под частями данного слова следует
1 Восклицание, как о! и т. п., не есть слово.
2 Есть случаи, когда звуковая неделимость слова только мнимая, когда слово потеряло звуковой элемент, бывший некогда носителем формального значения; но отсюда не следует, что так бывает всегда.
* С этой точки зрения нельзя было бы сказать, что «der ausdruck stoffwurzel ist tautologisch; formwurzel — eine contradictio in adjecto. Den die
разуметь как такие значения или их оттенки, которые изображаются в слове особыми звуками, так и такие, которые в данном слове звукового выражения не имеют, а предполагают лишь сложность других слов. Если бы, разложив двёш-ми и все слова подобного строения (\ес-мь, я(д)-мь) на составные части (двиш, юс=ос, яд=ад и -ми), мы нашли корень каждой из них, то мы увидели бы, что такой корень не мог бы иметь и той сложности значения, какая существует в имени двиш — враг. Этой сложности или грамматической определенности не от чего было бы зависеть. При таком состоянии языка и имя двиш не могло бы существовать как имя. В области исторически данных индоевропейских языков не находим уже такой простоты строения, такого отсутствия грамматических разрядов, но наверное предполагаем в них такое состояние, основываясь как на анализе самых этих языков, на существовании в наше время других языков подобного, хотя и не вполне такого же устройства, так и на наблюдениях над языком наших детей.
Под детским языком разумеем здесь не те так называемые детские слова, как вава, цаца, которые входят в состав наших словарей и суть не более как результаты старания взрослых примениться к детскому выговору и пониманию. Категории нашего языка так тесно связаны с нашею мыслью, что мы их мыслим и произнося и такие слова, как вава и проч. Слова эти в наших устах выходят сложными результатами мысли, и потому это не детские слова. Практически воротиться к первым ступеням развития мы уже не можем, но, наблюдая за первыми детскими попытками сознательного мышления, присутствуем тем самым и при зарождении языка, при самостоятельном создании слов, которые хотя в наше время почти никогда не переходят в язык взрослых, да и самими детьми весьма скоро забываются, но дают возможность заключать о явлениях первобытного языка народов. Вот одно из подобных наблюдений.
Ребенку показали в окне игрушечной лавки статуэтку безобразного старика в очках, читающего книгу, и сказали при этом, что он бу-бу-ба, т. е. он читает, произнося такие звуки. То, что здесь было произнесено взрослым так называемое детское слово, нам важно лишь для сравнения с тем, что произведено этим словом в самом ребенке. Звуки бу-бу-ба сочетались в нем с одновременным впечатлением от статуэтки, и из этой ассоциации вышло в течение немногих следующих дней несколько слов с теми же звуками, слов, возникновения которых никак нельзя было предвидеть вначале. Последовательность этих слов была приблизительно такова: нечто безобразное и страшное; нечто нехорошее, неприятное в настоящем смысле и в шутку (например, один знакомый в очках, которого ребенок знал еще прежде и жаловал); нечто чужое, но
wurzel ist nur stoff» (Stеinth., Ueb. die Wurz. «Zeitschr. f. Vblkerps», 11, 461), так как суффикс, имеющий уже лишь формальное значение, может быть корнем другого суффикса.
не страшное, а безразличное; нечто новое, странное, с переходом от чужого к странному, как в «странный» и étrange = extraneus. Конечно, тут легко было ошибиться в толкованиях, но несомненно, что ребенок различал несколько значений, т. е. слов, и что умысел лица, от которого заимствованы звуки бу-бу-ба, мысль, вложенная этим лицом в эти звуки, в развитии последующих значений были ни при чем. Тот же ребенок кухарку Прасковью называл пухоня, а пироги, которые она подавала на стол — пухоня1. В первом примере безусловное начало ряда слов есть сочетание звуков бу-бу-ба и известного чувственного образа. Такое сочетание не только не есть имя или глагол, но это даже вовсе не слово, потому что в нем недостает одного из существенных элементов вновь возникающего слова, именно представления: в нем новое восприятие не сравнивается ни с чем, ничем не объясняется, не доводится до сознания, а лишь без ведома лица связывается в нем со звуком, так что повторение того же восприятия приводит в память и воспроизводит звук, и наоборот. Отсюда заключаем, что и в языке первобытного человека начало ряда слов не было словом. В нашем примере звук был дан ребенку извне, независимо от самостоятельно полученного им впечатления. Вполне самостоятельно созданных членораздельных звуков мы в детском языке не замечаем, впрочем, не потому, что их теперь вовсе не бывает, а потому, что степень их членораздельности весьма низка и что эти несовершенные создания весьма скоро вытесняются более совершенными заимствованиями. В первобытном человеке, которому не у кого было заимствовать, подобные звуки могли быть лишь отражением впечатления и находились от него в зависимости, условленной психофизическим механизмом. Что и эти звуки стояли на низкой степени членораздельности сравнительно со строгой определенностью звуков многих позднейших языков, в том убеждают, между прочим, и наблюдения над фонетическими изменениями языков исторически известных. Первое слово в нашем примере возникло тогда, когда ребенок обозначил нечто страшное, например лицо, картинку, тень, но непременно нечто, не сливающееся с первым впечатлением, теми же звуками бу-бу-ба, с коими сочеталось это первое впечатление. Слово это было сознательным признанием сходства второго восприятия с первым в одном признаке. Оно не осталось одиноким, но немедленно стало средством новых актов сознания и дало начало новым словам, в ряду коих каждое предыдущее по отношению к своим производным может назваться корнем, притом с большим правом, чем первообразное слово флексивных языков по отношению к своим последующим. Сложное первообразное слово может вовсе ре заключать в себе некоторых частей производного, так что последнее может для своего появления нуждаться в нескольких словах, между тем как в нашем примере
1 Оттого, что при более настойчивом требовании имя кухарки повторялось с обычным в таких случаях изменением ударения: Прасковья! Просковья!
этого нет. Здесь предыдущее слово заключает в себе все данные для возникновения последующего при появлении нового восприятия, требующего сравнения и объяснения. Это потому, что пример наш относится к тому периоду развития, в котором еще не возникла потребность в сочетании слов для обозначения форм мысли, и самих этих форм нет. Все слова ряда, различаясь по значению, сходны, кроме звуков, в том, что не относят своего содержания ни к какому общему разряду. Значение их не есть ни действие, ни качество, ни предмет, а чувственный образ, предшествующий выделению этих отвлечении.
Для наших детей период отсутствия флексий проходит очень скоро благодаря влиянию языка взрослых. Дети, начавшие лепетать в конце первого года, на третьем при благоприятных условиях доходят до правильного употребления лиц, падежей, предлогов, даже некоторых союзов. Периоды же жизни народов обнимают тысячелетия. Индоевропейское племя с незапамятных времен говорит флексивным языком. Без сомнения, неисчислимые теперь тысячелетия протекли для него между началом членораздельной речи и началом флексий. На всем этом протяжении жизни языка мы на основании того, что доступно непосредственному наблюдению, не можем предположить ничего, кроме простых сочетаний звуков и восприятии в самом начале и затем длинных рядов слов дофлексивного и флексивного периода. Если под корнями по преимуществу, согласно с сказанным до сих пор, будем разуметь действительные величины, т. е. настоящие слова, но не представляющие никакой сложности частей и относящиеся к доформальному и дофлексивному периоду, то спрашивается, может ли отыскивание таких корней входить в число задач языкознания? По-видимому, языкознание, по крайней мере теперь, не может пойти далее определения самых общих свойств корня, понимаемого в таком смысле. Отдельные корни для него недоступны. Чтобы найти корень, необходимо, чтобы нам было дано слово, ибо корень есть только предыдущее слово и без последующего не есть корень, как отец, не имевший никогда детей, не есть отец. Положим, нам было бы дано флексивное слово, непосредственно примыкающее к дофлексивному периоду языка, хотя, собственно говоря, нет исторически известного слова, относительно которого мы имели бы право питать такую уверенность. Для большей простоты обратим внимание на одну лексическую сторону этого слова. Определить его корень значило бы показать тот круг признаков (значение предыдущего слова), из которого взято его представление. Здесь, .очевидно, не говоря уже о звуках, две искомые величины, между тем как известна только одна, именно значение данного слова. Как найти эти две неизвестные? Конечно, никак не легче в доисторическом языке, чем в языке наших детей. Если бы мы случайно не знали, какой образ связан был ребенком со звуками бу-бу-ба, то никакие соображения не навели бы нас на то, почему ребенок, например, медведя называет бу-бу-ба. Скор ее всего мы бы подумали,
что это слово звукоподражательное, между тем как на деле звуки этого слова для самого ребенка никогда не были звукоподражанием. Столь же очевидно, что и в другом примере по одному имени пирогов (пухоня) совершенно невозможно узнать отношение его к лицу (пухоня — Прасковья).
Итак, если о корне мы думаем, что он есть настоящее слово, величина действительная, а не идеальная, и если мы относим его к периоду языка, недоступному для наблюдения, то корень так и останется нам неизвестным. Согласно с этим мы должны предположить, что если языкознание не есть одно огромное заблуждение, то под корнями, которые оно отыскивает, следует разуметь нечто иное. И действительно, для практической этимологии корень не есть настоящее слово.
Корень в индоевропейских языках, говорит Курциус, есть знаменательное сочетание звуков, которое остается от слова по отделении всего формального ислучайного1. Под случайным здесь разумеется чисто фонетическое, не связанное с значением слова, не знаменательное, например опущение гласной ε в γί-γν-ο-μαι при γέλος. Оставаясь на точке зрения автора, можно дополнить это определение. Оно предполагает сознание функционального различия между такими частями слова, как вьрт в верс-та, такими, как -та, но затем оно берет во внимание только части первого рода, т. е. те, которые имеют вещественное значение. Это так несправедливо, что можно с таким же правом вместо вышеприведенного определения поставить другое, столь же одностороннее: в слове, разложимом на две части (ад-ми, ямь), корень есть то знаменательное сочетание, которое остается по отделении всего вещественного, т. е. в нашем примере -ми, -мь. Разделивши слово верста на варт- и -та, видим, .что по первой части оно сходно с вертеть, ворот и проч., а по второй — с перс-т, рос-т, пя-та, корос-та, золо-то, ле-то и проч., т. е. что слова соединяются в семейства не только лексическими, или вещественными, но и формальными своими частями. Поэтому вышеприведенному определению предпочтем другое: корень есть знаменательное сочетание звуков, которое остается по выделении из слова всех остальных знаменательных сочетаний и по устранении звуковых случайностей...
...Корень как отвлечение и корень как реальная объективная величина, т. е. как слово (ибо только слово имеет в языке объективное бытие), суть два совершенно различные понятия. Всякому продукту отвлечения необходимо свойственно заключаться в каждой из единиц, бывших исходными точками отвлечения, и быть общим всем этим единицам. Это свойство имеет корень как отвле-
1 «Основы греческой этимологии». (Примечание составителя.)
чение, но не корень как слово. Процесс отвлечения корня не предполагает между словами, над которыми производится, никаких других отношений, кроме отношения сходства. Напротив, корень как действительное слово предполагает между словами этого корня генетическое отношение, о котором мы узнаем не посредством отвлечения, а посредством сложного ряда вероятных умозаключений. Отношение корня как действительного слова к производным сходно с отношением родоначальника к потомству. В роду, как и в ряду сходных слов, до некоторой степени сохраняются известные наследственные черты. Родовые черты могут быть отвлечены, но это отвлечение, хотя и входит в характеристику каждого из членов рода и хотя может служить посылкою к заключению о свойствах родоначальника, никаким чудом не станет понятием об этом родоначальнике. Подобным образом и корень как отвлечение заключает в себе некоторые указания на свойства корня как настоящего слова, но не может никогда равняться этому последнему. Странно было бы утверждать, что родоначальник живет в своем потомстве, хотя бы и не «сам по себе», а в соединении с чем-то посторонним. Он в нем не живет никак; он был лишь виновником того, что в потомстве сохраняются, хотя и не неизменно, некоторые черты. Точно так нельзя думать, что в производных живет как бы то ни было корень как слово. В дошедших до нас индоевропейских языках нет корней в смысле дофлексивных слов, но отношения этих корней к своим производным были в существенном такие же, как отношения известных нам первообразных слов к своим. И вот спрашивается, разве первообразное, слово подъшьва (подошва), почва заключено в своем производном почва — верхний слой земли?1 Очевидно, что элементы первого слова, кроме звуков, суть: значение — «подошва обуви» и представление — «нечто подшитое», и что этих элементов, опять кроме звуков, нет во втором слове, в котором значение (верхний слой земли) представлено находящимся под ногою, подобно подошве. Великорус, початок, (укр. починок) есть веретено пряжи, представленное имеющим один початок (начало) нити, стало быть, одну нить; но в производном початок, колос кукурузы, представления первого слова нет и следа, а от значения (веретено пряжи) остался один след в том, что колос кукурузы представлен имеющим очертание веретена с пряжей. Таким образом, в последующем слове, как уже выше было сказано, заключено всегда не предшествующее слово, а лишь отношение к нему. Если же предыдущее слово исчезло из языка, то тем самым исчезло и отношение к нему последующего. То же следует сказать о звуковых отношениях слов. Во множестве случаев очевидно, что известное сочетание звуков не есть общее всему се-
1 Ошибочно предположение Даля, что это слово относится к почивать. Ср. «подошва церковная» — фундамент, 1552 г., Ак. отн. до Юр. Б. II, 776; «...с пошвы (т. е. подшвы) до конька И около презренным взглядом Мое строение слегка С своим обозревая рядом. Ты... мнишь...» (Державин); «до подошвы они (мироеды) всех да разоряют» (Барс. Причит. I, 285).
мейству слов. Заключая от случаев, имеющих для нас силу аксиом, мы говорим, что ча (в початок) предполагает ча; но второе вовсе не заключено в первом, ч не заключено в своей соответственной русской форме. Согласно со всем этим и корень, как дофлексивное слово, не заключен в своих производных и не существует в них объективно ни сам по себе, ни в соединении с другими корнями. Подобно тому как дальнейшие члены рода получают жизнь не от того, кого людская память считает их родоначальником, а от своих родителей, и при создании слова пред мыслью создателя находится корень только тогда, когда слово прямо примыкает к дофлексивному периоду. В остальных случаях реальной основой производного слова служит не корень, как дофлексивное слово, и не тема, которая есть отвлечение, а флексивное же слово...
...Довольно давно уже считается нестоящим опровержения мнение, что все содержание языка идет от ограниченного числа, например по Беккеру от 82, кардинальных понятий. Напротив, мы слышим теперь, что содержание первобытного языка должно было быть более частно, что, заключая от различия звуковой формы к различиям значений, следует считать корни индоевропейского языка сотнями, а не десятками, а тем менее единицами. Тем не менее в нынешних взглядах можно заметить отблески прежних «кардинальных понятий» и т. п. Конечно, уже большое расстояние между попытками, например, вывести весь греческий язык из άω и т. п. и утверждением, что «индогерманец сначала обозначал частные понятия, подходящие под общее ити, а лишь потом это общее»; но и тот, кто в древнейшем достижимом для нас слове находит, положим, не общее понятие «видеть», а частные — schauen, spähen, blicken, achten и др., все-таки предполагает, что мысль человека того времени вращалась в кругу общих понятий. «Человек, — говорит Макс Мюллер, — не может дать имени никакому предмету, не открывши предварительно общего качества, которое во время наблюдения показалось ему наиболее поразительным признаком этого предмета»; например, в словах адва-с, equus, ίππος конь назван по быстроте, от ад— быть быстрым, острым. «Исследуя любое слово, мы постоянно приходим к тем же результатам; каждый раз выражается (предварительно) общее качество, приписывается предмету как его свойство... Следя за словом по всем степеням его, развития до его исходной точки, в конце или, лучше сказать, в начале мы встречаем лишь корни совершенно общего значения, как идти, двигаться, бежать, делать... Взявши во внимание, что человек из этих неопределенных и бледных понятий сумел образовать слова, выражающие тончайшие оттенки нашей мысли и чувства, мы лишь тем более должны удивляться чудодейственным силам языка». Мы не станем удивляться тому, что если в языке есть названия отвлеченных качеств и действий, то от них могут образоваться слова со значениями бо-
лее конкретными. Примеры этому у нас постоянно перед глазами, так что за ними нечего ходить в древность или в чужие языки. Что удивительно и непостижимо, так это то, если только это правда, что язык некогда состоял из одних названий отвлеченностей, что человек должен был сначала создать эти названия и от них уже спуститься к конкретному. И правда ли это? В утверждении, что при исследовании начала слов всегда наталкиваемся на общее качество, под всегда следует разуметь «в конце», т. е. в такой дали, в которой от наблюдения ускользают уже определенные очертания явлений. В большей близи видно и не то. Когда в наших языках имена производятся от имен, когда, напр., початок, колос пшенички, производится от початок, веретено пряжи, то разве при этом предварительно выражается общее качество, приписываемое предмету в производном слове? Нет, одного слова для качества «подобный веретену пряжи» или для действия «быть подобным веретену пряжи» у нас вовсе и не было в языке. Когда ребенок назвал сферичный колпак лампы арбузом, то открыл ли он сначала общее качество шарообразности? Нет. Если бы такое мгновение было, как оно бывает впоследствии, то оно оставило бы по себе след в слове, подобном нашему круглый, шаровидный, арбузовидный и т. п., а не в названии стеклянного шара арбузом. Утверждать противное не заставит ли нас утверждать и то, что собака составляет сначала, хотя и бессловесно, общие понятия о качествах нищеты и богатства, а потом уже начинает с лаем бросаться на всякого нищего, входящего во двор?
Все заставляет думать, что и в языке, как и вообще, за исходную точку мысли следует признавать чувственные восприятия и их комплексы, стало быть, нечто весьма конкретное сравнительно с отвлеченностью общего качества. Как теперь правильный ход мысли состоит в восхождении от частного к общему, а потом на основании этого процесса и в обратном движении, так было и всегда. Мнение, что первобытное слово всегда означает общее качество, основано на смешении понятий значения слова и заключенного в нем представления и на замене первого вторым. Общий закон языка состоит в том, что всякое новое слово имеет представление, т. е. что значение общего слова всегда заключает в себе один признак, общий со значение, ему предшествующим. Представление есть средство доводить до сознания новое значение, но само оно сознается только тогда, когда направим внимание на свойства нашего слова. Его можно сравнить с глазом, который сам себя не видит. Оно никогда не бывает даже временной целью мысли. Оно не существует до возникновения нового слова. Напротив, общее значение слова есть именно то, что сознается в слове и посредством слова. Оно есть всегда цель мысли (хотя и временная, ибо непосредственную ценность для нас имеет только конкретное и отвлечения создаются лишь ради разработки этого конкретного и подчинения его мысли). Как скоро общее значение есть в слове, то существование его нисколько не зависит
от появления следующего слова. Большая разница между возникновением бессознательного представления такой-то формы тела при образовании слова початок, колос кукурузы, от початок, веретено пряжи, и между существованием в сознании качества, например бел, которое применяется к частному явлению в белок. Отыскивая корни наших слов при помощи списков санскритских глаголов, мы сводим все в языке на этот последний случай, забывая при этом, что если бы даже действительно общее значение этих глаголов не было выдумано, если бы оно точно предполагалось значением наших слов, то глаголы эти, будучи продуктом сильного отвлечения, в свою очередь имели корни, содержание коих в конце концов должно было состоять из чувственных восприятии» стало быть, например, не из общего качества быстроты, а из отражения определенного явления: быстро летящей птицы, быстро падающего камня и т. п., т. е. не из сознательного отвлечения, а из материала для отвлечения. Можно думать только, что в сравнительно поздний период образования грамматических форм из этого хаотического значения слов выделилось значение деятельности, так или иначе приписываемой своему производителю.
ГРАММАТИЧЕСКИЕ ФОРМЫ
Определение слова как звукового единства с внешней стороны и единства представления и значения с внутренней без дополнений применимо только к языкам простейшего строения. Приводя в пример слово верста, мы оставили в стороне то обстоятельство, что оно не только значит, например, длину в 500 саженей, но одновременно с этим есть существительное женского рода в именительном падеже единственного числа. Подобное слово заключает в себе указание .на известное содержание, свойственное только ему одному, и вместе с тем указание на один или несколько общих разрядов, называемых грамматическими категориями, под которые содержание этого слова подводится наравне с содержанием многих других. Указание на такой разряд определяет постоянную роль слова в речи, его постоянное отношение к другим словам. Верста, в каком бы ни был о значении, и всякое другое слово с теми же суффиксами, будучи, существительным, само по себе не может быть сказуемым, будучи именительным, может быть только подлежащим, приложением или частью сложного сказуемого и т. д. Из ближайших значений двоякого рода, одновременно существующих в таком слове, первое мы назовем частным и лексическим, значение второго рода — общим и грамматическим. Ближайшее значение первого рода мы прежде назвали формальным по отношению к значению дальнейшему; но по отношению к грамматическим категориям само это формальное значение является вещественным. По такому значению слово, как верста, назовем вещественным и лексическим. Кроме таких слов, в арийских языках есть другие, которые не
имеют своего частного содержания и не бывают самостоятельными частями речи. Вся суть их в том, что они служат указателями функций других слов и предложений. Нередко слова эти лишены даже звуковой самостоятельности (по воду, знаешь ли), так что могут называться словами лишь в том смысле, в каком суффиксы и предлоги, считаемые слитными, суть слова. Такие слова называются чисто формальными и грамматическими. Их можно также назвать служебными, противополагая вещественным (знаменательным) как главным, на содержании которых сосредоточен весь интерес мысли, но при этом не следует смешивать принятого нами деления слов на лексические и формальные с делением на знаменательные и служебные в том виде, в каком оно у Буслаева. К служебным словам, означающим «отвлеченные понятия и отношения», Буслаев относит, кроме предлога и союза, еще числительные, местоимения, местоименные наречия и вспомогательные глаголы. Оснований деления здесь два: отвлеченность и значение отношения (формальность), но не всякая отвлеченность есть формальность, так что в сущности здесь смешаны два деления. Число есть одно из высших отвлечении, но числительное не есть слово формальное: в языках простейшего строения оно не имеет никаких грамматических определений, как детское цаца, вава; в языках арийских оно заключает в себе, а не предполагает только в прошедшем как лексические, так и формальные стихии, т. е. имеет и свое специальное содержание и отношение к грамматической категории существительного, прилагательного, наречия, рода, падежа, числа и проч. То же следует сказать о местоимении. Не требует доказательства то, что в тот, этот мы различаем указание, как частное содержание этих слов, и грамматическую форму: род, число и проч. Местоимения, кроме некоторых случаев, обозначают не отношения и связи, а явления и восприятия, но обозначают их не посредством признака, взятого из круга самых восприятии, а посредством отношений к говорящему, т. е. не качественно, а указательно. Что до личных местоимений, то они, смотря по присутствию или отсутствию грамматических форм в языке, могут быть или только вещественными словами, или то вещественно-формальными, как и указательные тот, этот, то чисто формальными. Об этом, а равно и о вспомогательных глаголах будет сказано ниже. Здесь ограничусь ссылкою на Штейнталя. Если наречия отместоименные служебны потому, что образованы от слов, принятых за служебные, то почему не отнесены к служебным наречия числительные? Если это не недомолвка, то что такое значит служебность? Во всяком случае не формальность в нашем смысле. В местоименных наречиях формально не то, что они указательно означают «качество» (как, так), «количество» (сколько, столько), «место» (где, там), «время» (когда, тогда), а то, что они суть наречия, т. е. что они в качестве особого члена предложения равносильны деепричастиям и наречиям от других качественных (неместоименных) слов. Эти слова столь же
вещественны, как верста и т. п. Потеря склоняемости не связана в них с уничтожением специального значения, как в предлогах и союзах, а есть только средство обозначения категории наречия.
Формальная часть слова по строению сходна со словами чисто вещественными. Грамматическая форма тоже имеет или предполагает три элемента: звук, представление и значение. Так, например, суффиксы великорус, -енок, укр. -енко, образующие отечественные и фамильные имена, предполагают действительно существующие, однозвучные с ними или близкие к ним суффиксы со значением уменьшительности. Отечественность (патронимичность) в них сравнена с уменьшительностью, фамильность — с отечественностью, и каждое из этих сравнений основано на признаке, общем его членам, признаке, который по отношению к значению есть представление. Как бы ни было трудно здесь и вообще отделить представление от предшествующего значения, мы, основываясь на случаях, где эти величины явственно различаются, можем быть уверены, что они и здесь различны. В каждом из приведенных суффиксов можно различить по три составные части, в свою очередь подлежащие- такому же разбору.
Несмотря на такую сложность внутреннего строения вещественно-формальных слов в арийских языках, в словах этих есть единство значения, по крайней мере в некотором смысле. Моменты вещественный и формальный различны для нас не тогда, когда говорим, а лишь тогда, когда делаем слово предметом наблюдения. На мышление грамматической формы, как бы она ни была многосложна, затрачиваем так мало новой силы, кроме той, какая нужна для мышления лексического содержания, что содержание это и грамматическая форма составляют как бы один акт мысли, а не два или более и живут в сознании говорящего как неделимая единица. Говорить на формальном языке, каковы арийские, значит систематизировать свою мысль, распределяя ее по известным отделам. Эта первоначальная классификация образов и понятий, служащая основанием позднейшей умышленной и критической, не обходится нам при пользовании формальным языком почти ни во что. По этому свойству сберегать силу арийские языки суть весьма совершенное орудие умственного развития: остаток силы, сбереженной словом, неизбежно находит себе другое применение, усиливая наше стремление возвыситься над ближайшим содержанием слова. Наш ребенок, дошедший до правильного употребления грамматических форм, при всей скудости вещественного содержания своей мысли в некотором отношении имеет преимущество перед философом, который пользуется одним из языков, менее удобных для мысли.
Есть языки, в коих подведение лексического содержания под общие схемы, каковы предмет и его пространственные отношения, действие, время, лицо и проч., требует каждый раз нового усилия мысли. То, что мы представляем формой, в них является лишь содержанием, так что грамматической формы они вовсе не имеют.
В них, например, категория множественного числа выражается словами много, все, категория времени — словами, как когда-то, давно; отношения, обозначаемые у нас предлогами, — словами, как зад, спина, например а спина б = а за б. То же в словообразовании. Есть, положим, тема для вещественного значения спасти. Чтобы образовать nom. agentis спаситель, нужно к этой теме присоединить человек: спасти-человек (retten-mensch). Так прибавка материального слова вещь образует имя действия (спасти-вещь, retten-sache = спасение), прибавка слов место, орудие — имена места, орудия. Хотя в тех же языках могут быть и более совершенные способы обозначения категорий, но тем не менее для них характеристично то, что в них слово, долженствующее обозначать отношение, слишком тяжеловесно по содержанию; что оно слишком часто заключает в себе указание на образ или понятие, чуждые главному содержанию, усложняющие это содержание прибавками, ненужными с нашей точки зрения, уклоняющие мысль от прямого пути и замедляющие ее течение.
Арийские языки представляют лишь случаи мнимого сходства с вещественным обозначением категорий. Конечно, мы говорим, например, на лицевой стороне дома, но в таком случае мы останавливаемся на значении лицевая сторона, как на содержании, коего форму, отношение к дом выражаем невещественными флексиями. В .болгарском вместо предлога по встречаем в одном значении след (след смерть покояне-то небыва), а в другом — според, куда входит слово ряд (според поп-ат и приход-ат); вместо за — зад: зад врата-та==за ворота, за воротами;в сербскомзбог, т. е. с-бок(а), со стороны, значит wegen, по причине, ради. Серб. код из кон. Но след, зад, употребленные в формальном значении предлогов, вовсе не тождественны с подобнозвучными вещественными словами, а только образованы из них. Образование и состояло в возведении вещественных слов к такому значению, которое не вводит мысль в лишние затраты и не отвлекает ее от. предмета. В болгарских предлогах след, зад так же не мыслится указание на предметы след, зад, как в предлоге под печной или другой какой-либо под. Впрочем, известно, что формальные языки образуют свои формы из вещественных слов не столько качественных, сколько указательных.