Если я пользуюсь холодильником для охлаждения продуктов, то он служит практическим опосредованием – это не вещь, а холодильник. Именно поэтому я им не обладаю. Обладать можно не орудием, отсылающим нас к миру, но лишь вещью, абстрагированной от своей функции и соотнесенной с субъектом. На данном уровне все предметы обладания причастны одной и той же абстракции и отсылают друг к другу в той самой мере, в какой они отсылают лишь к субъекту. Тогда они организуются в систему, благодаря которой субъект пытается восстановить для себя мир как некую приватную целостность.
У каждой вещи, стало быть, две функции: одна – быть используемой, другая – быть обладаемой. Первая функция связана с полем практической тотализации мира субъектом, вторая же – со стремлением к абстрактной самототализации субъекта вне мира. Эти две функции находятся в обратном соотношении. В предельном случае чисто практическая вещь – машина получает социальный статус. Или наоборот, вещь как таковая, лишенная функции или абстрагированная от своего применения, получает сугубо субъективный статус – становится предметом коллекции. Это уже больше не ковер, стол, компас или статуэтка – это просто «вещь». «Прекрасная вещь», – скажет коллекционер, а отнюдь не «прекрасная статуэтка». Не определяясь более своей функцией, вещь квалифицируется самим субъектом; но тогда все вещи оказываются равноценны в плане обладания, то есть страсти к абстракции. Одной вещи уже не хватает, для полноты проекта всегда требуется серия вещей, в пределе – их всеобъемлющий набор. Поэтому обладание какой бы то ни было вещью несет человеку одновременно и удовлетворение и разочарование: за нею беспокояще проглядывает целая серия. Примерно то же самое происходит в плане сексуальном: если любовное отношение ориентировано на любимого во всей его единичности, то любовное обладание как таковое удовлетворяется лишь сменой предметов, или повторением одного и того же, или взаимной подстановкой всевозможных предметов. Только при более или менее сложной организации вещей, отсылающих одна к другой, каждая вещь делается достаточно абстрактной, чтобы переживаться в абстрактном чувстве обладания.
Такая организация называется коллекцией. Обычные окружающие нас вещи сохраняют двойственный статус: их функциональность постоянно растворяется в субъективности, обладание смешивается с применением в тщетных попытках достичь целостной интеграции. Напротив того, коллекция может служить нам моделью обладания – здесь эта страсть торжествует победу, здесь проза обиходных вещей превращается в поэзию, в триумфальный дискурс бессознательного.
ПРЕДМЕТ-СТРАСТЬ
«Коллекционерство, – пишет Морис Реймс, – это своеобразная игра страстей» («Странная жизнь вещей», с. 28). Для ребенка это зачаточный способ освоения внешнего мира – расстановка, классификация, манипуляция. Активная фаза коллекционерства бывает, судя по всему, у детей семи – двенадцати лет, в латентный период между препубертатным и пубертатным возрастом. В момент полового созревания страсть к коллекционерству имеет тенденцию пропадать, но нередко вновь появляется сразу же после. В дальнейшем же эта страсть чаще всего бывает у мужчин в возрасте после сорока лет. В общем, во всех случаях она четко соотносится с сексуальным состоянием субъекта; коллекционерство выступает как мощный компенсаторный фактор в критические фазы сексуальной эволюции. Эта страсть всякий раз взаимодополнительна с активной генитальной сексуальностью; однако она не просто подменяет ее, а знаменует регрессию к анальной стадии, выражающейся в жестах накопления, упорядочения, агрессивной задержки и т.д. Коллекционерское поведение не равнозначно поведению сексуальному, оно не имеет целью удовлетворить влечение (как фетишизм), однако оно может давать не менее интенсивное реакциональное удовлетворение. Здесь вещь всецело осмысляется как предмет любви. «Пристрастие к вещи заставляет рассматривать ее как сотворенную самим Богом; так коллекционер фарфоровых пасхальных яиц считает, что сам Бог сотворил для них прекраснейшую и оригинальнейшую форму, причем сделал это исключительно на радость коллекционерам...» (Морис Реймс, с. 33). «Я без ума от этой вещи», – говорят коллекционеры, и все они без исключения, даже при отсутствии фетишистской перверсии, окружают свою коллекцию атмосферой скрытности, затворничества, таинственности и лживости, где проступают все характерные черты запретных отношений. Именно такая страстная игра сублимирует это регрессивное поведение, вплоть до мнения, что человек, ничего не коллекционирующий, – «кретин и жалкий человеческий отброс»[64].
Итак, сублимация коллекционера связана не с природой собираемых им вещей (они могут варьироваться в зависимости от возраста, профессии, социальной среды), но с его собственным фанатизмом. Этот фанатизм – один и тот же у богатого любителя персидских миниатюр и у собирателя спичечных коробок. В этом смысле нередко проводимое различение «коллекционера» и «любителя» (один любит вещи в их серийной последовательности, другой – в их чарующе-единичном разнообразии) ничего не решает. И тот и другой наслаждаются обладанием вещами, основанным на том, что каждый элемент, с одной стороны, абсолютно единичен и тем самым эквивалентен живому существу, в конечном счете самому субъекту, – а с другой стороны, может образовывать серию, то есть допускает бесконечную игру подстановок. Здесь налицо и квинтэссенция качественности и манипуляция количеством. Возникая из смешения разных чувств (осязания, зрения), из интимного отношения к избранному предмету, обладание связано также и с поиском, упорядочением, обыгрыванием и соединением вещей. Одним словом, в нем чувствуется аромат гарема, вся прелесть которого во взаимопроникновении серийности и интимности (при том что один элемент всегда является привилегированым).
Человеку легче всего стать владельцем тайного сераля среди своих вещей. Отношения между людьми, осуществляясь в сфере уникальности и конфликтности, никогда не позволяют так тесно слить абсолютную единичность и безграничную серийность; поэтому такие отношения всегда являются источником тревоги. Напротив того, в сфере вещей, последовательно-гомологичных элементов, можно обрести спокойствие. Разумеется, ценой хитроумной ирреализации, абстракции и регрессии – но это неважно. «Вещь для человека, – пишет Морис Реймс, – это что-то вроде неживой собаки, принимающей его ласки и на свой лад умеющей их возвращать, что-то вроде зеркала, верно являющего ему не реальный, а желанный образ» (с. 50).
ЛУЧШЕЕ ИЗ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ
В своей множественности вещи образуют единственный разряд существующих объектов, которые действительно могут сосуществовать друге другом, не ополчаясь друг на друга своими взаимными различиями, как живые существа, а сходясь покорно к средостению моей личности и без труда слагаясь вместе в моем сознании. Вещь лучше, чем что-либо другое, поддается «персонализации», а вместе с тем и количественному пересчету; и эта субъективная бухгалтерия не знает исключений, в ней все может стать предметом обладания и психической нагрузки или же, при коллекционерстве, предметом расстановки, классификации, распределения. Таким образом, вещь в буквальном смысле превращается в зеркало: отражаемые в нем образы могут лишь сменять друг друга, не вступая в противоречие. Причем это безупречное зеркало, так как отражается в нем не реальный, а желанный образ. Одним словом, собака, от которой осталась одна лишь верность. Я могу смотреть на нее, а она на меня не смотрит. Вот почему вещи получают всю ту нагрузку, что не удалось поместить в отношения с людьми. Вот почему человек столь охотно идет на регрессию, «отрешаясь» от мира в своих вещах. Не будем, однако, обманываться этой отрешенностью, породившей целую сентиментальную литературу о неодушевленных предметах. Эта отрешенность есть регрессия, эта страсть есть страсть к бегству. Конечно, вещи играют регулятивную роль в повседневной жизни, они разряжают немало неврозов, поглощают немало напряжения и энергии скорби; именно это придает им «душу», именно это делает их «своими», но это же и превращает их в декорацию живучей мифологии – идеальную декорацию невротического равновесия.
СЕРИЙНАЯ ИГРА
Но ведь такое опосредование очень скудно – как же человеческое сознание ему поддается? Здесь сказывается вся хитрость нашей субъективности: обладаемый предмет никогда не бывает скудным опосредованием, он всегда наделен абсолютной единичностью. Это происходит не на уровне фактов: разумеется, обладать «редкой», «уникальной» вещью составляет идеальную цель собирательства, но, с одной стороны, в реальном мире никогда не докажешь уникальность того или иного предмета, а с другой стороны, наша субъективность прекрасно обходится и без нее. Специфическое качество вещи, ее меновая стоимость возникают в социокультурной сфере; напротив, абсолютная единичность появляется в ней оттого, что она обладаема мною, – а это позволяет мне и себя самого опознавать в ней как существо абсолютно единичное. Такова величественная тавтология, которая делает наше отношение к вещам столь насыщенным, столь примитивно легким, столь иллюзорно, зато интенсивно вознаграждающим[65]. Более того – эта замкнутая цепь может регулировать (хоть и не так легко) и наши отношения с людьми: здесь удается то, что не удается на уровне интерсубъективном. Вещь никогда не противится повторению одного и того же процесса нарциссической самопроекции на бесконечное множество других вещей; она его даже требует, содействуя тем самым созданию целостной обстановки, тотализации самопредставлений человека; а в этом как раз и заключается волшебство коллекции. Ибо человек всегда коллекционирует сам себя.
Нам становится теперь яснее структура системы обладания. Коллекция создается из череды элементов, но ее последним членом служит личность самого коллекционеpa. И обратно, эта личность образуется как таковая лишь в процессе последовательной самоподстановки в каждый из предметов коллекции. В плане социологическом сходная структура еще встретится нам в системе модели и серии. В обоих случаях мы констатируем, что серийность или коллекция суть основополагающие предпосылки обладания вещью, то есть взаимоинтеграции предмета и личности[66].